Деревня прислонилась задворками к пологому склону невысокой гряды с непонятным названием «Сыбык-тубе». Непонятным потому, что последние поколения живших в деревне людей не помнили, что когда-то на этом холме рос кустарник. Быть может, он рос во времена бабы-царицы или рос раньше, когда среди этих холмов и людей-то не было. Хотя люди жили в глубокой древности в этих Уральских отрогах.
Но люди этой деревни не были озабочены любознательным вопросом о том, кто были далекие предки, откуда они пришли в это место. Вернее, не заглядывали дальше 20-х годов XIX века, когда этот райский уголок стал густым лесом на склонах гор, пахнущим медом, с цветущими лугами как в первый день творения.
В центре деревни стояла мечеть, срубленная из нетленной лиственницы. Смотрелась она как новая, но люди, дожившие до преклонного возраста, говорили, что мечеть смотрелась новой еще тогда, когда они были детьми. Когда и кем было построено это невечное здание, никто не знал и не пытался узнать. Но никто не сомневался в том, что мулла Юламан, войдя в божий храм, через минарет с Аллахом общается и слова молитвы, услышанные от Аллаха, произносит перед людьми, собравшимися у минарета. А детвора верила, что Алла-бабай в мечети, и боялась проходить мимо мечети: вдруг Алла-бабай выглянет в окно.
Верующий и богобоязненный деревенский люд, горбатясь и потея в поле, перед Аллахом был безгрешен. Для грешных предписаны были Аллахом обряды очищения и покаяния, посты и жертвоприношения. Ураза длилась почти месяц, в эти дни от восхода до заката небесного светила не должен был никто ни крошки еды взять в рот и не испить ни глоточка воды до наступления сумерек. В дни Уразы на зорьке до восхода и в сумерках после заката в оконцах избушек светились огоньки, люди завтракали или ужинали. Им мнилось, что в это время по улице деревни проходит Аллах и видит свет в окнах.
После уразы верующие, очищенные от житейских грехов постом, молитвами и покаянием с великой радостью уходили в светлый праздник.
После поста в дни смирения и всепрощения в каждый дом и в каждую душу входила неизбывная радость земной жизни. И казалось, что это умильное чувство будет вечно сопутствовать слабому человеку. Казалось, и небеса раздвинулись выше и шире, голубели и сияли. И солнце светило и грело ласково. И однажды люди в поздние сумерки увидели, что золотой полумесяц на минарете ярко светится.
Но к концу столетия и на пороге нового века в мире стало что-то происходить. В природе же все было по-прежнему. Уходила зима, снова за рекой благоухала черемуха, пели соловьи. Но в душах пожилых людей, чувствительных к жизни, боящихся любой житейской неурядицы, боящихся потерять вековую благостную жизнь, возникла тревога, хотя непонятно было, откуда и что грянет. Ведь в округе спокойно и мирно. Гроза и ураган, того хуже засуха, голод тоже не слышатся – до самого дальнего дома в округе. Но почему-то смутно и страшно.
Но молодежь, которой предстояло жить в новом веке, эта жизнь их отцов стала казаться стоячей водой посреди болота. Юные души, охваченные предчувствием чего-то нового, потрясающих перемен, напротив, ждали бури над стоячим озером. Им снилось, что где-то рядом, за горами, все тронулось, что где-то невдалеке волнуется, течет другая, интересная жизнь. А у нас тихое болото да набожные старики, которым, кроме пятничного намаза в мечети, ничего не нужно.
Деревенский дурачок Зулькарнай, припав ухом к земле, слушал ее и уверял, что слышит все, что происходит под землей. После похорон умершего, который при жизни много грешил, Зулькарнай ложился на могилу, слушал и говорил: «Дубасят дубовой палкой ангелы Анкар и Нункар, волокут в ад гореть. Ложитесь, послушайте!» Никто не хотел слышать голоса преисподней. А вот молодежь, которой хотелось узнать что-нибудь интересное, просили дурачка: «Зулькарнай, послушай землю – не происходит ли где-нибудь что-нибудь интересное?» Зулькарнай ложился, прижав свое уродливое большое ухо, и, полежав, поднимался с земли как будто озадаченный.
– Слышно, как звякает железо, дерутся на вилах, орут и стонут.
– Где это, далеко от нас?
– Не бойтесь, это далеко, за горами иль за морем. Наши горы не пустыня, можно и заблудиться в наших горах.
Старики, прожившие больше пророка, чувствительные не только к переменам погоды, но и к житейским невзгодам, говорили: «Мир – колесо. Постоит, покрутится, покрутится и снова встанет».
За грядой Сыбык-тубе далеко простирался деревенский выгон. В июльские душные вечера после дневной запарки на ночь, стреножив, пускали рабочих лошадей на изобильную травой землю, чтобы не донимал комар. Это место облюбовала еще и деревенская молодежь из-за отсутствия духоты и комара. И потому, что выгон за деревней был волей, которая в новом веке исподволь вползала в уральские отроги. Днем следили за нарушением законов шариата молодежью: «Замана! Распустились совсем!» А на выгоне в простеньких одеждах можно было подержать в своих ручки понравившейся девочки и позволить более смелое прикосновение. Взять девочку-подружку за руки и как будто нечаянно прикоснуться к ее телу. На этих игрищах пелись печальные песни и плясали подростки четырнадцати – пятнадцати лет, как будто прощаясь на выгоне со своей несозревшей юностью, потому что девочка старше пятнадцати лет считалась перестарком. За кого их выдавать замуж, девочек и не спрашивали.
На выгон приходила молодежь близлежащего нижнего аймака, живущая рядом с мечетью. Мальчики и девочки из верхней деревни боялись возвращаться через мелкий болотистый березняк, который считался дурным местом. Завсегдатаями были в большинстве те, кто жил на улице Бояр, Зимагоров и ближе к мосту через реку.
Улица называлась Боярской не потому, что там жили оставшиеся от времен царя Ивана русские бояре. А потому, что жило несколько богатых семей – «байлар» на языке усерган. И слово это обрело новое содержание – зазвучало «бояре», то есть «богатые хозяева». Слово «боярин» воспринималось не как прозвище, а как имя, возвышающее человека.
А вот для жителей улицы по соседству слово «зимагор» звучало как ругательное – «голодранцы, бродяги». Зимагорами прозывали старателей, которые, побросав пахотные земли, заколотив оконца ветхих избушек, уходили в прииски Зауралья искать золото. Или, оставаясь дома, мыли золото на горных ручьях, перелопачивая старые отвалы. Так и кормились, но боярами не стали.
Именно на выгоне для скота от робких прикосновений и пытливых приглядов, как из спелой весенней почвы, проклевывались ростки будущих семей. Не все вырастали до свадьбы. Браки совершали не на небесах, а в головах родителей. В голове родителей на первом месте была не красота невестки, не здоровье – не болеет ли чахоткой, не кривые ли ноги – а годна ли девка к тяжелой хозяйственной работе и есть ли чем платить калым.
Самой заметной девушкой на выгоне была Минзифа. Не только потому, что была дочь бояра. А потому, что была одета лучше и богаче всех. Многие девушки приходили на игры в сарыках, правда, тоже нарядных – на белом сукне были вытканы ленты красной шерстяной нитью. К тому же Минзифа была первой красавицей деревни. До пояса толстая русая коса, на груди красивый нагрудник с серебряными монетами.
Николаевский старообрядец, увидев Минзифу на базаре, сказал: «Гляко, у вас рыжих побольше, чем в нашей деревне». Покупающий у него расписные детские саночки деревенский мужик ответил: «У нас в земле много золота, поэтому и люди желтоволосые».
На играх был сын зимагора Гайнуллы из улицы Зимагоров. Он редко появлялся в деревне, пропадал вместе с отцом на золотых приисках богача Рамиева, помогал отцу. Так как в деревне у зимагора было кое-какое хозяйство, жена, приемные сыновья-подростки, приходилось заботиться о доме. Вот и посылал старшего сына помочь на сенокосе. После сенокосной запары вместе со сводными братьями Зиннатом и Рахматуллой стал появляться на играх на выгоне. На остальных юнцов был похож только тем, что был светловолос и сероглаз. В остальном был похож на русских мальчиков, живущих в соседних приисках и кордонах родного Урала. Он единственный приходил не в сарыках, не в льняных и тоненьких штанах, а в сапогах и брюках суконных, заправленных в сапоги. На голове был солдатский картуз с блестящим козырьком. А когда он на базаре разговаривал с русскими парнями, вовсе казался чужаком. Он и был чужаком, потому что был сыном зимагора Гайнуллы.
На играх девушки с интересом поглядывали на приземистого паренька. Он был живой и интересный. Хотя побаивались, явно остерегались его вольных рук. Он сочинял частушки и сам же их распевал, сплясать забавно тоже был мастер. Сосватайся он к любой из этих девушек, отказа не было бы. Но он явно глаз положил на дочку бояра Фасхитдина Минзифу. На выгоне постоянно пытался держаться рядом с ней.
Однажды пристал к ней: «Зифа, покажи свое лицо, покажи свою красоту!» Минзифа, как и подобает мусульманке, промолчала и отвернулась.
Каждый день видел Миндебай свою избранницу на покосах бояра Фасхитдина рядом с покосами зимагора Гайнуллы, где с братьями стоговал сено. Дочка Юмабике Минзифа не отличалась от дочек батрачек. На голове – простой белый платок, а подол простого платья подоткнут в шаровары.
Однажды Миндебай шепнул ей: «Вот заработаю много денег, сосватаюсь к тебе. Пойдешь за меня?» Зифа в ответ посмеялась и дома рассказала матери:
– Мама, Миндебай сказал, что сосватается ко мне, сватов пришлет.
– Пусть не дурит, – очень сердито произнесла Юмабике. – Не чета ты беспортошному зимагору. Не строй ему глазки, не подходи.
Когда после дождя юноши снова пришли на выгон, во время игр Миндебай поймал руку своей избранницы. Зифа же, помня слова своей матери, не смея ослушаться ее, даже когда она не рядом, выдернула руку и отошла. Миндебай же в хороводном кругу снова стал с ней и еле слышно произнес: «Минзифа, все равно женюсь на тебе. Жди сватов».
Вечером девушка опять сказала о выходке Миндебая. Юмабике поднесла к лицу кулак и произнесла очень презрительно:
– Вот ему! Единственную дочь я не выдам замуж за беспортошного зимагора!
– Он не беспортошный, – возразила матери Минзифа. – Он моет золото, сказал, что много денег заработает.
– Заработает… На золоте никто не разбогател. Богатеют те, кто работает на своей земле и держит скотину. А не копается в горах с киркой и лопатой. Под землей у золота своя хозяйка, а на земле свой хозяин. У тех, кто нападет на золото, дети рождаются больными, как у зимагоров Абубакира и Загира. Он сказал, заработает много денег, заработает… Топая глину, никто не разбогател. Больше на этот выгон не пойдешь. Ты уже взрослая, пора замуж.
– Мама, мне еще рано. Я не хочу.
– Кому ты нужна будешь в перестарках? Меня выдали за твоего отца в 12 лет, еще в куклы играла. Сказала, больше не пойдешь!
Не видя Зифу, Миндебай сильно тосковал. Томило, жгло сердце в груди. Тут еще как назло сенокос кончался. Там, где он встречал Зифу, стояли стога и было тихо и печально.
Потом заморосил дождь, и тоска стала сильней. Отец когда-то купил мальчикам на верхнеуральской ярмарке балалайку, Рахматулла научился играть на ее струнах. Миндебаю хотелось дать знать Зифе, что он не забывает ее, думает о ней денно и ночно, тоскует. Он придумал частушку. И вот вечером братья подошли к резному палисаднику и пропели такую частушку:
Слышали ли их в доме, братья не знали. За занавеской горел свет и было тихо.
Пришли и на другой вечер. И Миндебай придумал новую частушку:
И снова тихий свет лампы и безмолвие за окнами. И вдруг в дни тихой печали в сердце Миндебая июльской грозой оглушило паренька ненастье: бай Фасхитдин и жена его Юмабике отдают свою дочь Минзифу в богатую семью из села Чебаркуль.
Узнав об этом, Миндебай заплакал. А Рахматулла съехидничал: «Ты же орал под ее окнами частушку о чебаркульских парнях. Так оно и вышло. Умыкнули девку».
Потом два дня шумела свадьба – единственное и слышное событие в стоячей жизни деревни за последние годы. Сватов наехало не счесть. Ясное дело, все они были бояре, стало быть, богатые. Приехали в плетеных тарантасах, объедались бараниной и молодой кониной.
А Минзифа в своей дальней комнате с замиранием детского сердца ждала ночи. Ждала начала новой, но не нужной ей взрослой жизни и прислушивалась к шагам за бархатной занавеской. Думала, не убежать ли куда-нибудь, спрятаться. Жениха своего она до свадьбы видела только один раз. Рослый и пригожий парень, с которым ей придется жить и жить до конца и рожать детей, которому отдал ее в жены Аллах, а никах был в угоду родителям.
И вот спустя неделю после свадьбы колесо, стоявшее, быть может, недвижно лет сто, дернулось и закрутилось. Война. Германцы напали на Россию. Недобрые предчувствия вошли в людские души. Радовались только очень юные, жаждущие перемен.
Колесо кружилось, и забытое слово «война» в сознании людей встало рядом со словами, означающими беду, невзгоду, как засуха, недород, сеногной. И царь, дремавший в своей конторе, очнулся и, узнав о нападении неразумных хазар на Россию, вспомнил о своих защитниках. Из восточного центра пришла депеша с приказом всем мужчинам не моложе призывного возраста и не старше сорока лет явиться в Чебаркуль для подготовки на войну. Потянулись крестьянские подводы от деревень до волостного центра. Новоиспеченный муж Минзифы увез молодую жену к родителям в волостное село Чебаркуль, сам же остался служить в тептярском полку.
С началом войны вспомнили, что в деревнях в уральских отрогах есть тептяре. Хотя никто не знал, кто такие тептяре. Только старики смутно помнили предание. Якобы люди, живущие по реке Яику, помогли старухе царице победить и поймать ее врага царя Пугая. В благодарность царица наградила их богатыми уральскими землями и казачьим званием. Только с условием, что они перейдут в русскую веру, они согласились и крестились.
Только одиннадцать деревень воспротивились, когда русский мулла надел на шею крест. Они срывали его крест, бросали под ноги и, плюясь, пинали. Узнав об этом, баба-царица якобы сказала: «Пусть остаются при своей вере и служат в отдельном полку в составе Оренбургского казачьего войска». Потом этот некрещеный полк стали называть тептярским.
Когда шумела свадьба, Миндебай страдал на сеновале. Но как ни хотелось, не ушел из деревни, не исчез, подавленный своим горем. Глупо надеялся, быть может, что Зифа сбежит от жениха и прибежит к нему. Но ничего такого не случилось. Правда, такие скандалы в этих краях случались.
И по тишине, наступившей в деревне, догадался, что свадьба отгуляла. Зифу увез молодой муж в свою деревню. И он спустился с сеновала в дом, куда давно его звала мачеха. Почувствовав себя очень несчастным, обделенным человеческой долей, он больше не интересовался жизнью. Из разговора мачехи с соседкой узнал, что богач Фасхитдин дал за дочку полное через край чайное блюдо золотых монет, и мельком подумал, что за это блюдечко можно было купить все прииски за уральскими отрогами.
Надо вернуться в прииск, в шахту, и продолжать жить жизнью зимагора, отвергнутого любовью. Сунув в холщовую суму полкаравая хлеба, он перевалил Сыбык-тубе, прошел печальный пустынный выгон и исчез в бескрайних просторах зауральской степи.
И в Уральские отроги пришла Смута, которую народ назвал дракой вил, или войной на вилах. В давние времена не было больших войн, воевали только соседи или братья, не поделив кто клочка земли, а кто – шаловливую бабу. Земли вокруг сколько хочешь, и бабами бог тоже не обидел. Но сейчас дрались не вилами, не оглоблями, а стреляли из ружей, пушек и рубали саблями, выкованными на уральских заводах.
По деревенской улице то в одну, то в другую сторону двигалась смута, тарахтели повозки, тяжело катили пушки. Люди спрашивали: «Вы кто будете? За что воюете?» «Воюем за вашу свободу», – отвечали люди с оружием. А деревенские люди не понимали, за какую такую свободу люди стреляют из пушек? Разве мы не свободные: выйдешь из дома, кругом свобода, иди куда глаза глядят. Хоть в широкое поле, хоть в лес, поднимайся в горы или на минарет мечети и благодари Аллаха за свободу.
А когда утихомирилась драка в селе, люди оглянулись окрест и узнали, что такое «свобода». На хлебных полях, где до смуты волновались хлеба, рос сорняк, на одичавших пашнях валялись ржавые плуги и бороны. На месте деревень остались только знаки. Людей работающих не было видно.
Но редкие люди, которые уцелели и которых не убил повальный голод, подчиняясь зову земли и велению голодного брюха, стали сеять. Спустя несколько годов после смуты, мальчики подростки, пугая уставших от войны вилами, играли в красных большаков, Блюхера и атамана Даутова.
Словно спрыгнув с проплывавшей над горами темной тучи, в деревню вернулся зимагор Миндебай. В обезлюдевшей деревне никто его даже не помнил, кроме мачехи Хайернисы, старшего брата Зинната. Шавкат присоединился к красным и не вернулся. Рахматулла уехал на тачанке вместе с казахами.
Мачеха продолжала жить в голоде и холоде в ветхой избушке Гайнуллы. Построившийся рядом Зиннат звал мать к себе, но мачеха не хотела бросать бедное хозяйство. Сказала, уйди она со двора или умри, обжитое гнездо растащат по бревенкам и щепкам. Может, еще вернется Миндебай.
Отцовская изба, куда вернулся Миндебай, была настолько ветха, что меж бревен, где мох сгнил, можно было просунуть руку. Чтоб не околеть зимой, мачеха затыкала дыры тряпьем. У Миндебая засела в голове мысль: нужен новый дом. От отца осталась не только развалюха, но и грабарка, кое-какой старательский инвентарь: лоток, черпак, кайло. У плетня стоял заросший крапивой плуг, которым почти не пахал общинную землю зимагор Гайнулла. Кормился, кормил немалую ораву крупой, граммами намытого золотого песка, тайно надеясь, что однажды откопает самородок.
Мачеха рассказала, как умирал отец. Уже в начале смуты он вернулся из дальнего прииска, говорил, что в жизни все смешалось, что в такое время лучше жить дома. Узнав, что Миндебая в деревне нет, огорчился и скучал по сыну. Мачеха говорила, мол, займись землей, но отвык он от крестьянского труда и снова взялся за кайло. Пошел промывать древние отвалы на Сухой речке. Говорил, что в старину люди не умели мыть золото, там в этих отвалах оставалось еще много золотого песку и, быть может, самородок спрятан. Отвалился шуфр, его завалило породой, откопали живого, привезли домой.
Он ругался, говорил: «Там большой самородок, до него осталось копать всего пол-аршина, и тут она и завалила меня. Не хочет хозяйка отдавать людям свое богатство. Пойду снова». Не оклемался, а тронулся умом. Подобрал где-то камень и всем показывал: «Такой был самородок!» Чтоб не допустить к отвалам, его заперли в амбаре, а он умер там, не выпуская из рук камня, который оказался яшмой.
Миндебай рассказал мачехе о своих заботах: как срубить, построить новую избу, новые ворота. Мачеха сказала: «Ты же столько лет мыл золото. У тебя денег нет, что ли? Тебе царский дворец построить можно. А еще женись!»
Озабоченный разором и развалом отцовского дома, Миндебай поделился заботой с мачехой и старшим сводным братом Зиннатом. Зиннат сказал:
– Тебе, брат, перво-наперво нужен дом. Будет дом, все остальное к нему пристроится, приживется. Как? Ты забыл о нашем обычае? Сварим кадушку бала. Пригласим на помощь всю родню, соседей. Выпьют кадушку хмельного, съедят котел баранины, и на другое утро проснешься – новенький дом!
– Выходит, теперь вся наша жизнь – сказка. Жили не тужили, было спокойно, откуда-то пришел шайтан и все попутал.
Миндебай с Зиннатом поехали в Жуковку, присмотрели сруб новенький, видно, недавно срубленный домик: даже нары были, окна. Потом поехали всей родней. Перевезли во двор Миндебая, подняли на мох… И встал дом, новенький, пахнущий смолой, лесом. Бревна старого дома пошли на дрова. Тесовые «русские» ворота поставили позже.
– Дом есть, теперь нужна жена, – сказала пасынку мачеха, – женись, Миндебай, я постарела, не могу быть в твоем доме хозяйкой. Надо будет, перееду к Зиннату, буду детей его нянчить.
– Знаю, надо жениться, но не знаю на ком.
– Эка невидаль! Не смеши меня. После войны в деревне баб целая армия. Выбирай любую. Правда, в деревне бабы немолодые, да ты и сам уже не первой молодости. Сосватаю тебе какую-нибудь одинокую вдову. Дочь Фасхитдина столько лет уже вдовствует.
– Минзифа, что ли? – дернулся Миндебай.
Хайерниса поведала о судьбе боярской дочери. После свадьбы молодой муж увез жену к себе. Но не успели молодые пожить, началась война. Мужа забрали в солдаты. А спустя полгода, забрали и Фасхитдина. Мулла Ногман был на фронте муллой для солдат-мусульман. Когда читал еназу над убитыми, узнал мужа Минзифы. Фасхитдин-бояр вернулся год спустя: больной, кашлял, плевал кровью и говорил, что герман сжег его легкое газом. Но фельдшер из рудника сказал, что это не газ, что Фасхитдин-бояр болен чахоткой, и поэтому посоветовал жене и детям не кушать с отцом из одной посуды. Когда Фасхитдин умер, Минзифа вернулась к матери. Много хороших парней сваталось к Минзифе, но Юмабике не отпустила свою боярочку. «Юмабике не отдаст дочь за меня, зимагора», – сказал Миндебай.
Зимагорив долгие годы далеко от родной деревни, Миндебай не знал или забыл обычаи своего народа. Не знал, как сватаются, как женятся. Вместе с мачехой Хайернисой направился Миндебай к дому бояра Фасхитдина. Миндебай впервые перешагнул порог богатого боярского дома. Через резное крыльцо поднялись на галерею, куда выходило четыре комнаты. Вошли в первую дверь. Их как будто уже ждали, хотя в комнате была только Юмабике. Сели на сакэ, устланный ковром, обложенный цветастыми подушками. Дочка Юмабике Минзифа принесла из соседней комнаты самовар.
Миндебай ждал увидеть стареющую женщину, но вышла молодая девушка с ярким румяным лицом, с обильной русой косой до пояса. Она улыбалась.
Она узнала приземистого зимагора с негустыми усами над верхней губой. Улыбаясь, они с минуту смотрели друг на друга, затем Зифа первая протянула руку, и Миндебай сжал ее пальчики, как будто узнав по этой руке все то, о чем она молчала.
Миндебай хотел удивить невесту дорогим калымом. Слышал, что дорогим калымом считалось казанское полотенце с золотой вышивкой. Но мудрая мачеха сказала, что такие калымы и монеты в блюдечке давали только до войны, когда народ был еще богат, а сейчас люди еще не наелись после войны. И посоветовала съездить на Верхнеуральский базар и купить два мешка пшеницы.
На свадьбу пригласили близких, которые помогли с домом и другими строениями: баней, воротами. Мало пили хмельного, хорошо поели, долго чаевничали с медом. Поговорили про жизнь и с добрыми пожеланиями попрощались и на колесах дали восвояси.
А назавтра в голубой полдень в широко распахнутые русские ворота зимагора Миндебая въехал плетеный тарантас, нагруженный узлами, коврами, на задке боярской телеги был привязан большой зеленый сундук. На облучке сидел с вожжами младший брат Минзифы Махмут, а позади шла Минзифа. Добро занесли в дом, на окна повесили занавески, ковры, паласы постелили на сакэ, перины и одеяла нагромоздили у стены на зеленый сундук. Миндебаю стало казаться, что они как будто молодые.
Вечером, когда легли спать, Зифа призналась, что она невинна.
– Как это так, ты же была замужем? – хрипло произнес Миндебай.
И Зифа рассказала свою историю: «Была замужем, но этого не было. Я ведь еще совсем ребенком была, когда Мансур вышел ко мне за ширму. Я расплакалась, испугалась, что ли.
– Чего плачешь? – спрашивает он. Я не ответила, продолжала плакать.
– Ладно, не плачь, я не буду. У нас еще долгая жизнь, с этим успеется, спи.
А через неделю началась война. Мансур ушел в тептярский полк».
Помолчав, Миндебай сказал:
– Хороший был человек твой муж. А я вот не смогу быть таким.
– Знаю я тебя, – ответила Зифа.
Потом родился первенец. Головастый малыш, помучав маму свою, выбрался в этот неуютный мир, чтобы думать о смысле жизни. Молодые родители озаботились именем малыша. Оказалось, Зифа, надеясь на девочку, готовила только женские имена. А Миндебаю не нравились имена мусульманские, он хотел дать мальчику народное имя, которое уральское, такие как Айбулат, Айтуган или Булат, Тимербулат, Тимерхан, которые не нравились Зифе. Ни один из носителей этих имен не преуспел в жизни: зимагоры, батраки у богатых, лентяи.
Тогда решили, как и заведено, обратиться к мулле. Мулла Ногман листал книжку и называл имена, одни мусульманские, не понятные никому, кроме муллы: Абусала, Абубакир, Абузыр… Внимание Миндебая привлекло имя Талиб. На вопрос, что это имя означает, мулла ответил: «Талиб – это ученик, который учился в медресе. По-русски будет “студент”». «Подходит, – сказал Миндебай. – Я сам не учился, отцу помогал на приисках».
И начались счастливые годы Зифы. Она расцвела, и Миндебай был так счастлив, что порой делалось страшно: вдруг это кончится, перейдет в непогодь. Весь день – это рай. Только работать надо, еще смолоду в работе.
На крестьянской телеге, заснув от полевого воздуха, в своей люльке ехал будущий хозяин этой земли. Миндебай знал поля некоторых. Вот цветет гречка Самигуллы у подножья горы. Правее белым холстом стелется льняное поле Зиннура. Далеко левее – просторное пшеничное поле муллы Ногмана. Если августовский туман не сядет на спелые колосья, будет хороший урожай пшеницы. Над всей этой благодатной землей струится, дрожит воздух, напоенный не только ароматом жизни, но и немыслимо красивыми звуками.
Пожалуй, самым большим счастьем у Миндебая была его женитьба. Если бы он был безбожником, поверил бы в Бога, поверил бы в то, что Аллах в одобрение, что вернулся на божественную родную землю, наградил его в лице женщины большим самородком. И надо же было случиться такому чуду – женщина оказалась той невинной девушкой, прикоснуться к руке которой он считал счастьем. Но даже в пору самого незыблемого счастья, в быстро скользящем времени счастья бывают минуты, часы, когда хочется остановить поток времени и пожить в этом счастливом мгновении.
Стоял благодатный июль. Месяц сочных трав на лугах, время созревания ягод на склонах холмов. Время детской шумной радости в теплых водах рек и озер. Время, когда иной человек, живя в нем, может думать, что стоило родиться в этот не очень ласковый мир только ради этого. Счастливая молодая семья ездила на свою землю на сенокос. Ехали на крестьянской телеге, которую Миндебай купил у Николаевского мастерового, с дугой и сбруей. Плетеный боярский тарантас отдали Юмабике.
И слушали голоса полевой жизни, трели и свисты, бульканье, квохтанье. Перепел советует кому-то: «Будь балдой, будь балдой!» Какие-то птицы с красно-желтым оперением вылетают из трав невысоко над землей, наверное, над своими гнездами с выводком крошечных птенцов.
А если перевести взгляд ближе к накатанной дороге, можно увидеть выглядывающую из травы спелую землянику. Долгие годы видевший сухую зауральскую степь с запахом полыни, Миндебай не мог налюбоваться щедрой красотой родных полей.
– Зифа, мы ведь живем в раю, – сказал Миндебай жене.
– Будет тебе рай, если вон та туча за горой дойдет до нас и окатит дождем.
– Не будет дождя, – сказал Миндебай.
– Я не знаю, а природа знает.
Переехав мелкую струящуюся по желтому песку речку, остановились на склоне. Неподалеку к берегу Миндебай распряг лошадь, напоил из речки и, стреножив, пустил пастись. Затем, подняв оглобли, связал их и набросил на них захваченный из дома палас. Получился дорожный шалаш от дождя и солнца. В тени шалаша положили люльку с ребенком, и, услышав писк комара, Миндебай сказал:
– Как сразу не сообразил, надо было захватить таганок и марлевую занавеску.
– Я буду рядом, буду отгонять мух, комаров, – сказала Зифа.
Позвенев бруском по косе, Миндебай пошел косить. Скашивая сочную приречную траву, Миндебай уже соскучился по жене и ребенку. От духа скошенной травы как будто слегка помолодел и почувствовал себя невыразимо счастливым человеком. Как он мог жить в степных краях, где в июле трава выгорает, только ковыль качается и пахнет полынью?! Пройдя покос, он все время поглядывал на шалаш: «Как там ребенок?» Зифа иногда к речке, кажется, уходила, набрать воды и вскипятить чай. А чаепитие – это тоже подарок лета. Миндебай видел, как Зифа поднималась на макушку холма и что-то делала в траве. Видно, собирает землянику. Там, на южном склоне холма, полно ягод, разве баба усидит на месте?
Как тут истошный крик Зифы: «Миндебай!» Обычно не кличут мужа по имени, только «Эй!» Значит, что-то необычное. Миндебай перестал косить, воткнув косу в землю, поспешил к телеге. А там в тени, на ребенке, свернувшись, черная, с каким-то узором, лежала змея. Гадюка.
Миндебай как можно спокойнее произнес:
– Зифа, не трогай змею и успокойся, ничего страшного!
– На ребенке змея лежит, а ты – ничего страшного…
– Она от солнца в тень заползла, как только тень уйдет, змея тоже уйдет по своим делам, – сказал Миндебай. – Только не вспугни ее. Давай лучше будем обед готовить.
Несмотря на испуг женщины, благодаря встрече со змеей день запомнился молодым, как один из самых счастливых дней того лета.
Потом Зифа, по-деревенски верящая в приметы, предчувствуя что-то, долго-долго не могла успокоиться. Миндебай пытался внушить, что человек сам по себе, змея сама по себе, тут никакой связи. Даже если бы и укусила, и тогда ничего страшного: на руднике фельдшер делал уколы от укуса змеи. Не веря мужу, который вечно все знает, Зифа пришла к деревенской ворожее Бибизаде. Выслушав Зифу, старуха сказала: «Змея не накликает на человека недоброе. Но иногда встреча с ней может быть пришествием какой-то беды. Ты не печалься. И забудь о змее! Ничего твоему ребенку не грозит. Аминь!»
После смерти жены Талиб Миндебаевич десять лет не приезжал в родную деревню. Ему казалось, что там каждая былинка в поле, каждый листок в лесу будет кричать о ней. И он спасался работой в родном институте. Работа, правда, не успокаивала, но отвлекала от мрачных мыслей о несправедливости безвременной смерти.
Как любила Алечка эти холмы, эти склоны, пахнущие чабрецом, эти березовые рощи с ароматом спелой земляники. В благословенные годы она приезжала к младшей дочери Зинната, которая жила в том самом домике, где родился сам Талиб. А старшие дети дяди, как перепелиный выводок, разбрелись по окрестным городам. Нурия поначалу встретила гостей не очень радостно. Только когда Талиб достал из дорожной сумки московских гостинцев, и внучка Машенька обратилась к ней на языке деревни, которому научила ее покойная бабушка Нурия подобрела, посветлела.
С самого рождения внучки Талиб мечтал поехать с Алей и внучкой Машенькой в деревню. Но болезнь и смерть жены легли поперек его мечты. Машенька росла на родительской даче. Природой для нее были дачные маленькие березки и река Волга, к берегам которой надо было ездить на автомобиле. Талибу хотелось, чтобы она еще в детстве увидела долины, горы Южного Урала, бегала босиком по траве и по проселкам деревни. Талиб рассказывал внучке о месте, которое называют Моховым болотом, о поле прабабушки, о своей родной земле.
Но, прожив в деревне несколько дней, как будто не увидев всего того, что было для деда божественным холмом, внучка удивила его:
– Дедушка, здесь пахнет какашками.
– Деревни без этого не бывает, – ответил дед. Завтра пойдем на землю твоей прабабушки, где пахнет чабрецом.
Талиб Миндебаевич с внучкой пошел на Моховое болото пешком. Хотя мог попросить сына Нурии повезти его на автомобиле. Хотелось прогуляться с внучкой по проселку, по которому ходили деды и родители. В Москве он надеялся увидеть землю, которую видел в детстве и в прежние приезды. Горы, холмы стояли как и в прежние времена, но не было хлебных полей, не кланялись человеку спелые колосья ржи и пшеницы. Не было горохового поля, куда мальчики бегали полакомиться зеленым горохом. Сейчас по ту сторону древнего проселка лежали пустынные поля, где не виделась работа человека-пахаря.
Машенька, не видевшая этих полей в пахнущей медом траве, цветах и колосьях, в птичьем гомоне, смотрела на всё просто как на картинку. Такое она видела и на телеэкране. А деду, знающему причину запустения родной земли, только почудилось кладбище.
Машенька захотела попить воды из ручья.
– Можно, она родниковая, – ответил дед. Подумал про себя: «Еще не загадили».
– Машенька, вот любимое поле, любимая речка твоей прабабушки, – сказал дед. Вот перед тобой самое любимое место твоей прабабушки. Быть может, оно тебе не понравится, но потом ты полюбишь эти холмы, эту речку. Они станут для тебя родными. Вот там, на макушке, прабабушка собирала землянику, какая, может, и сейчас есть.
– Машенька, вот это самое любимое место на земле, – повторил дед.
– Знаю, – ответила внучка деду.
Устав малость от непривычной ходьбы по каменистому проселку, он присел как раз на том месте, где стоял их шалаш, где мать варила еду на костре. Кострище не сохранилось, заросло.
– Машенька, иди погуляй до макушки холма. Там ягоды. Только далеко не уходи.
Дед сидел в одиночестве, пытаясь разглядеть и услышать потерянное поле. Но любимого поля матери уже как будто не было. Вот речка, вот густой склон, горы, где росли хлеба – пшеница, ячмень. Как будто печаль все выжгла. Не слышно и птичьего гомона, хоть и июль. Ни вдоха кукушки, ни перепела: «Будь балдой!» Только скрип кузнечиков в этой тишине.
Как любила Зифа это поле, как она была счастлива. Человеку для счастья нужна только маленькая доля. Это не очень ласковая земля, если, наклонившись над ней в работе, не обронишь на нее хотя бы капельку пота. Как работала Зифа, как она косила траву, как кипятилась на жатве. Потом молотила, серпом веяла на ветру. Какие караваи доставала она из печи!
В сытой и довольной жизни забылись невзгоды. Может быть, не было ни войны, ни голода, ни смерти родных. Но жестокое время сказало: «Было и будет! Таков мир!» Сначала проскрипели, как мышиная возня под полом, слова: «Кулак! Кулак!» Затем пугающее раскулачивание.
Но слово «колхоз» никого не тревожило. Ну и что, будем работать вместе. Так даже лучше. Но тех, кто имеет одну или двух коров и не вступит в колхоз, раскулачат и отправят в края, где все лето лежит снег.
Из всей родни и зимагоров Ильгам первый вступил в колхоз, погрузил на телегу плуг, сбрую и отвез на колхозный двор. Затем вступил дядя по отцу Низам. Дядя Махмутдин ушел на рудник и устроился в артель мыть золото. Юмабике выгнали с боярского двора, она поселилась у старшего сына в бане.
И все комнаты боярского дома запахли махорочным дымом: там за столами сидели колхозные активисты и строчили бумаги. Для Зифы все это было не только несчастьем, но и концом жизни.
– Мы же были зажиточные, мы ведь тот достаток нажили своим трудом. Хотя бы ради ребенка нас не трогали, – кручинилась Зифа. Ведь начальники Загиров Абдулла и Ибатулла – твоя родня, попросил бы за нас.
– Что ты говоришь? Как можно? Это же закон, директива, чтобы раскулачили нас вместе с тобой, – пытался объяснить муж.
После всех этих событий Зифа сникла, побледнела. Все повторяла: «Это она, она проклятая!» И зашевелилась в ней затаенная болезнь ее отца Фасхитдина.
– Как же мы будем жить без земли, без лошади?
– Проживем, сердечко мое, пойдем работать. Я много работал и в колхозе буду работать. Небось, хлебушка дадут, – утешал ее Миндебай.
Но зимой, поехав на колхозной лошади в горы за дровами, простудился и слег. Оклемался бы, но в это время передалась ему болезнь жены, стал кашлять, харкать кровью. Быстро зачах, весной совсем слег. Перед самым концом испугался чего-то и вскрикнул.
– Это она, это она, проклятая! – повторяла в который раз овдовевшая Зифа.
Похоронив мужа, погоревав по мальчику с деревенского выгона, Зифа оглянулась вокруг и увидела смысл своей жизни – сына, такого же коренастого, как и отец, большеголового. Оказалось, не все унесли, не ограбили догола: остался дом – теплый, уютный, – стол, зеленый сундук, в котором прятались кое-какие дорогие вещи. На подворье в хлеву с сеновалом живут корова с бычком, другая мелкая живность. Остались косы, грабли, вилы. Стояла ручная телега, которую год назад купил Миндебай у николаевского мужика. Что же, будем жить, еще откладывали кое-что на черный день. Есть денежки, которые заработал муж на шахте, можно на них продержаться и растить сына.
Летом в июле Зифа потела на сенокосе на Моховом болоте, колхозном поле. Но Зифа продолжала считать это поле своим. Скошенную траву возила за четыре километра на ручной телеге к себе. На дворе сушили, затем клали на сеновал.
На колхозное поле, пока косили, не заглядывали. Но когда созрела смородина, красная и черная, зачастили сюда деревенские бабы. Зифа встречала их неприветливо и говорила грубым голосом: «Не ходите сюда, это моя земля, моя смородина, уходите!» Даже пыталась прогнать их, ругала:
– Уходите! Это мои ягоды, идите-ка отсюда. Там, что ли, нет смородины…
– Ягоды не продаются, – говорила Зифа. – Уходите!
– Земля общая, колхозная, и ягоды для всех!
Одна дурная девка сказала:
– Тебя не раскулачивали, боярская дочь. Вот если будешь считать все своим – раскулачим!
Летом, работая в поле, дыша их ароматом, Минзифа чувствовала, что не болеет, не плюет кровью, посвежела лицом. Она приходила на свое поле и осенью, как и влюбленный в свое поле Миндебай, который даже в непогодь любил посещать место, которое называлось Моховым полем.
В сентябре Талиб вырос из своего костюмчика, купленного отцом еще два года назад на ярмарке. Купили новый суконный костюм на вырост, Зифа себе ничего не покупала, не перед кем красоваться. С дровами помог Зиннат. Талиб сложил под навесом высокую поленницу.
Учителя отзывались о Талибе, что он очень способный паренек. Был бы жив Миндебай, гордился бы им. Ведь отец гордо говорил о маленьком сыне: «Он наш сын, он будет лучшим учеником!»
Окончив деревенскую семилетку, Талиб работал в колхозе. Теперь мать и сын жили в ожидании призыва в Красную армию.
Талиб представлял, как однажды появится перед матерью в красноармейской форме и буденовке с большой звездой на лбу. Он мечтал, что отслужит, вернется в деревню и не будет зимагором, как отец, не оставит мать в одиночестве.
Но колесо жизни дрогнуло, вильнуло и толкнулось незнамо куда. Началась война. Талиба увезли в ФЗО, чтобы обучать на заводского рабочего. Потеряв надежду дождаться сына, Зифа потеряла и смысл жизни.
Машенька вернулась с родника, неся в ладошке горсть спелых ягод и пересыпала их в ладонь дедушке. «Сушеные, они еще вкуснее. Скажу Нуриде, чтобы испекла тебе пирог, – сказал дед. – А теперь сходи вон в те кусты, там раньше было много черной смородины». Машенька ушла, скрылась в кустах. Дед снова вернулся к стариковской памяти и раздумьям о жизни, жалея о том, что эта земля могла быть его собственностью. Кем он был бы? Зажиточным крестьянином или даже помещиком. Именно «если бы»… У времени не бывает сослагательного наклонения. Но человек сослагает. Если бы не было семнадцатого, того, года. Он был бы хорошим хозяином.
Кажется, со всеми атрибутами, девизами современной жизни, речку давно перегородили бы и в чистую пустили бы туда рыбок. Радость для ребятишек. Их и у него было бы немало. Ни телевизора, ни компьютера, больше природы и чтения бумажных книг. А шума здесь, как в городе, не слышно. Автомобиль только для поездки в город. Только трактор нужен. Держал бы для себя и для детей лошадей. Как у бабушки и дедушки. Мечты, мечты… Мечтать о жизни, которой не было и не будет, конечно, абсурд. Алечка, когда была жива, говорила: «Мечтать не вредно, вредно жить!»
Внучка ушла к крутому берегу, дед продолжал свои печальные и радостные думы о прошлой жизни, которая у него была совсем другая. А ведь это поле, эти склоны, холмы могли бы быть его родовой землей. Если бы, если бы… Но все давно согласовано временем.
Вдруг услышал тревожный голос внучки.
– Не бойся! Змея тебя не укусит!
– Как не укусит? Если она змея?!
– Машенька, она знает, что ты моя внучка!