Все новости
Творчество читателей
27 Ноября 2020, 22:38

Ляля (повесть)

Гульшат Гаязовна Абдеева родилась в 1989 году в городе Учалы, Башкортостан. Окончила БашГУ по специальности «Филология. Английский язык». Финалист Международного литературного Гайдаровского конкурса (2016) Победитель общероссийского литературного конкурса «Счастье есть» (2017) и конкурса детского журнала «Жирафовый свет» (2019). В 2018 и 2019 годах была участницей семинаров для детских писателей фонда Сергея Филатова. Живёт в Уфе.

  1. I. До войны
  2. Звезды кусаются морозом. Мама укутала меня в платок, но звездные зубки все равно достают тут и там. Мир качается в такт папиным шагам – скрип-скрип. Рядом слышны шаги полегче, снег едва откликается на их легкость. Папа несет меня одной рукой, другой ведет хнычущую Нинавию. Ей тоже хочется на руки, но она большая и топает сама. Мы идем к Нагиме-абыстай[1]. Она всегда прячет в желтом буфете гостинцы для нас. Этот звездно-колючий снежный вечер – моё самое первое воспоминание. И очень плохо помню папу.
    Однажды он взял меня в клуб на Новый год. Кругом взрослые, дети, натоплено так, что жарко дышать. Черная голландка посреди избы, выбранной под клуб, высится как корабельная мачта. Но смотрю я не на нее, а на пышную ель, украшенную блестящими, как звезды, игрушками. Тут и волк, и рыбка, лисичка и яблоки. Дети постарше пели, указывая на них:
    С веточек на нас глядят
    Волк, зайчонок и лиса.
    Рыбки, яблоки блестят!
    Вот какие чудеса!
    Я тоже стараюсь петь, но больше гляжу на большой таз под елкой. Там лежат пряники. Дети читают стихи, поют, пляшут. Каждому дают лакомство. Я еще маленькая, чтобы выступать, но пряник очень хочется. Сползаю с папиных колен, стремглав бегу к тазу. Хватаю один, бегу обратно и быстро-быстро заползаю на спасительные папины колени под смех гостей.
    С пряниками вечные фокусы. Позовут дома пить чай, перед каждым – по чашке и прянику.
    – Ляля, иди чай пить! – зовет мама.
    Стулья для меня еще высокие, карабкаюсь на них, как на лестницу. Сажусь кое-как, а пряника нет!
    – Вон ведь, доченька, под столом пряник!
    Гляжу и правда, лежит на приступочке. Слезть со стула тоже история, поворачиваюсь и боком-боком слезаю. Под столом снова ничего! Взрослые смеются, а мне некогда обижаться, с пряником пить чай надо. Папа легко подхватывает меня и усаживает за стол, до которого я могу дотянуться пока только кончиком носа.
    И всегда рядом лучшая подруга Нинавия, она старше меня на год. Когда я родилась, ее спросили:
    – Как назовем сестренку?
    – Ляля! – решила она.
    Родители так и записали. Нинавия – атаманша, вечная выдумщица. Если кого и наказывали, то ее. Не ругали, не шлепали даже, а за крупный проступок отправили ее однажды в сараюшку для гусей. Она знала, что виновата и молча стояла в углу. Я, лежа на голой земле, заглядывала под калитку и видела ее босые ноги и подол коричневого платьица. Чтобы утешать выдумала:
    – Нина! Нинавия, хочешь, на чердак полезем, когда все на сенокос уедут?
    Босые ноги радостно запереступали.
    – Хорошо!
    Во всем дружные, соревновались мы только в пении. Папа сажал каждую на коленку и по очереди говорил:
    – Теперь ты пой, а теперь ты!
    И мы старались, перебирали в памяти знакомые мотивы. В деревне пели все, и нам нетрудно было это делать. Я всегда выбирала первой одну песню:
    Серебром поет гармошка
    Песню моей Родины,
    Песню моей радости
    И ушедшей юности.
    Последние строчки слышала, как «песня моерадости» и «уже джеюности». Все хотела спросить у папы, что это значит, но было некогда, пора было петь следующую.
    Папа учил нас не только петь, читал стихи, рассказывал истории. Как-то осталась я в комнатах одна, а стол к чаю накрыт. Чашки в ряд, пыхтит самовар, хлеб нарезан и тут же в миске молоко, в котором плавает деревянная ложка. Так захотелось попробовать, я подскочила, схватилась за ложку, но драгоценные белые капли полетели мимо, а в сенях хлопнула дверь. Я юркнула за печь.
    – Эх, жаль Ляля куда-то пропала, – услышала голос отца, – видно, придется в гости без нее ехать!
    Тут же забываю про вину, высовываю голову:
    – И я! И я поеду!
    Папа подхватил меня на руки, рассмеялся. И вот мы едем. Нинавия сидит, я лежу на самом краешке укрытой соломой телеги. Папа рассказывает на этот раз про деревни, мимо которых проезжаем.
    – Вот это Кудаш[2], вот какие у них дома.
    А я гляжу на небо, на редкие облака и щурюсь от солнца. Думаю – вот значит, какая она деревня Солнца, а облака ее домики.
    По приезде домой Нинавия напомнила:
    – Идем на чердак!
    Лезть было жутковато. Там висела кожаная сумка деда, она скрипела, покачиваясь, как живая. В углу темнело чучело тетерева, с которым ходили на охоту. Тетерев был облезлый и не страшный. А за ним ровными прямоугольниками на подносах сушилась пастила.
    К левому углу сеней была приставлена лестница. Нинавия ловко, как обезьянка, взлетела по ней, поманила из темной норы. Чердак пах пылью и прошлогодними травами. Мы торопливо облизывали лакомство, сладко тающее во рту. Тревожно прислушивались. Когда дверь внизу хлопнула, внутри меня лопнул шарик, с ужасом и медленно заполнил живот. Ноги налились свинцом. Тяжелые шаги пересекли сени и подошли вплотную к чердачной лестнице. Зеленые глаза Нинавии распахнулись, стали прозрачными, как у кошки. Крупинки земляного пола больно вдавились в коленки. Спустя долгие секунды шаги снова пересекли сени, дверь захлопнулась.
    – Больше никогда не полезу!
    – Ну, Ляля, все равно не накажут ведь.
    – А зачем тогда тайком?
    – А мы в последний раз?
    Зная характер старший сестры, можно было уверено сказать – не в последний. Нинавия выдумывала шалости каждый день легко, на ходу. То вредного деда мерзлым навозом закидать решит, то спящему теленку в ухо крикнет.
    – Идем хотя бы в огород?
    Огород начинался за домом с большой навозной кучи, вокруг которой, рассыпавшись горохом, росли тыквы. Прятали налитые медовые бока под раскидистыми листьями. Дальше зеленели грядки с луком, укропом и петрушкой. Тяжело висели подвязанные помидоры, дозревала желтая и фиолетовая репа. Скоро помидоры сложат в ящик, отец выставит их на самую высокую полку, не дотянешься. А сладкая мякоть брызжет, плюется семенами и соком, только надкуси. За семенами приезжали издалека папины друзья Чемодановы. Они всегда носили с собой коричневый чемоданчик и складывали в него мешочки. Верно, не зря у них была такая фамилия.
    Последнее лето перед войной я запомнила хорошо, хоть и было мне четыре года. В колхозе уродился хлеб, его ссыпали прямо во дворы, амбаров не хватало. Люди были сытые и веселые. Часто бегала я на речку, спуск к которой начинался в проулке за нашим домом. Большие девочки мыли у ольховых мостков посуду, начищали смесью катыка[3] и толченого кирпича медные самовары. Пока они сушатся рядком, выставив к солнцу пузатые бока, девочки залезут на иву, что растет над мостками и шу-шу-шу. А если пройти чуть дальше, можно набрать питьевой воды из единственного в деревне бетонного колодца. Два раза в год его чистили, а я все ждала, что ведро вычерпнет вместо ила несметные сокровища.
    А как началась война, я не запомнила. Радио в деревне не было, поденщики принесли страшную новость вечером, возвращаясь с работы. А скоро прискакали верховые из военкомата. Лето как лето, за ней щедрая осень. Для меня война началась в начале декабря 1941-го, когда папе пришла каягыз[4]. Он должен был ехать далеко-далеко, в неведомое Алкино, строить военный завод. Это было страшно, зачем его увозят? Кто будет учить детей в нашей школе? Ведь это он давным-давно, когда меня и на свете не было, организовал в деревне ликбез, после строил школу.
    * * *
    Я проснулась от запаха жженого масла, мама жарила что-то в казане в передней комнате. Слабо мигала пятилинейка, ставни были заперты. Я села в большой кровати, где мы спали все вместе, коснулась пятками холодного пола. Он обжег ступни, и я спешно спрятала их обратно под верблюжий бабушкин плед. Мама с кем-то переговаривалась вполголоса.
    Кое-как нашла чулки, вышла в кухню. Папа сидел на краю урындыка[5]нога на ногу, успокаивающе говорил:
    – Вот увидишь, это ненадолго.
    Мама торопливо кивала, прятала слезы в уголках глаз. На плите стояла миска, полная йыуасы[6]. Папа подхватил меня, посадил рядом.
    – Будешь? – подал мне пончик.
    Я замотала головой.
    – А где абый[7]?
    – На работе, дочка, – ответила мама.
    Ловкими движениями она бросала в раскаленное масло кусочки теста и выуживала готовые пончики. Часть убрала папе в дорогу. Дальше сидели молча, я чувствовала спиной папину грудь, шершавый пиджак, который видела на нем так часто. От него шла волна уверенности и ощущение безопасности. Я согрелась и стала снова засыпать. Глядела то на маму, то на шкафчик, выкрашенный коричневой краской, в котором стоял котойсок[8] с сахаром. Там же моя белая чашка с синими цветочками. Каждый вечер бабушка наливает мне туда молока. У казана зеленеет тамчы гол, фуксия. Для меня это бабушкин цветок, и только. Розовые цветы с изящными юбочками скромно глядят в пол. Юбочки плывут, голова тяжелеет.
    Папа перекладывает меня на урындык, сонно гляжу на родителей сквозь полуприкрытые веки. Но тут папа совершает ошибку, выставив чемоданчик. Я увидела сложенную бритву, расческу, тощую стопку одежды. Осознала, что папа с раннего утра сидит дома в костюме. До этого все надеялась, что про папу забудут и он останется дома. Села и на четвереньках, как маленькая, поползла к отцу. Он взял меня под мышки. Его большие карие глаза были близко-близко от моего лица. Я вцепилась в него, губы затряслись.
    – Ну-ну, доченька, будет, будет. Я скоро приеду, снова сказки будем придумывать, хорошо?
    Страшная мысль, что родители могут не все, тогда посетила меня в первый раз. Если бы только мог, папа остался бы с нами. Значит, есть страшная сила, что выше мамы и папы. Пощадит она нас? В горле забулькали слезы, я заплакала отчаянно, задыхаясь. Папа укачивал меня, прижимая к груди. Мама, дожарив пончики, забрала меня, посадила на урындык. Вынула из кармашка платья расческу и причесала меня. Я снова посмотрела на ненавистный чемоданчик, и в комнате резко запахло железом. Горячее текло по моей груди, на пальцах отпечатались ярко-алые подтеки.
    Папа выскочил в сени, что-то холодное приложили к голове. Мама укутала ноги в платок. Зажали нос. Мама гладила по спине, папа сунул под нос тряпицу. Война отодвинулась, родители были заняты мной. Умывали, успокаивали. Переодели и уложили, накрыв тем же платком. Когда я проснулась, папы уже не было.
    Дни без папы были долгие. Маме некогда было рассказывать сказки, а петь нам с Нинавией приходилось самим. Когда выставили зимние рамы, мама взялась за уборку. Выбелила дом, стерла пыль с десятка фотографий, что висели в рамочках в большой комнате, вымыла полы. Мама была тяжелая, неповоротливая. Живот не давал ей наклоняться и двигаться так ловко, как раньше. Закончив дела, взялась за фикус. Каждый лист протерла тряпочкой. Наверное, от такой заботы вымахал он у нас под потолок, казался мне гигантским. Я сидела, подобрав ноги в кровати, следила за мамой.
    – Доченька, я скоро уеду, – повернулась она ко мне.
    – Зачем? Куда?
    – К папе. Скучно ему там одному, а я ваши приветы передам.
    – Мы же и так ему письма пишем.
    – А тут пирожков напечем, бауырсака[9]
    Я отвернулась и стала глядеть в окно. Решила, тоже поеду, только никому не скажу.
    – Ты у Нагимы-абыстай поживешь, она тебя любит, знаешь. Не успеешь опомниться, а я уже дома.
    Через два дня меня отвели к тетке. Она ласково обняла меня, налила катыка, добавив щедрую ложку сметаны:
    – Угощайся, доченька.
    Я ела, а сама за мамой следила. Никак нельзя было ее из виду упускать. А она сидела спокойно, будто никуда не собираясь, пила чай, роняя крошки на круглый живот. Вырасту, ни за что не буду спать! Сморило меня на секундочку, а мамы уже след простыл. Юлой вырвалась из рук тетки и побежала. На выезде из деревни две березы росли, как вешки, до первой я добралась в пять минут. Тяжело было бежать, в боку кололо, но отставать было нельзя. Вот-вот мама за поворотом покажется, а там я увяжусь хвостиком. У второй березы меня догнали. Теплые и ласковые руки тетки показались мне противными. Сначала папа уехал, теперь мама. А я когда же? Я ревела как маленькая, так сказала Нагима-абыстай, пока несла меня на руках.
    А мама приехала быстро, и скоро появилась у нас сестренка Вилия. Маленькая, крикливая, без волос и бровей, а глаза синие-синие. Она их смешно таращила, когда ела. Караулили ее по ночам вместе с Нинавией, а мама и Камиль-абый, которому сравнялось пятнадцать, работали. Перебрались на зиму в дальнюю комнату, чтобы поменьше топить. Абый приходил поздно, но все равно раньше мамы. Однажды заигрались, забыли картошку в чугунке запечь. Камиль-абый не стал ругаться, спросил у старшей Нинавии:
    – Картошка готова?
    – А чего я? Сто раз Ляле говорила, да разве ее допросишься!
    Абый подхватил ее и усадил на печь, молча подал чугунок, картошку и ножичек. Нинавия насупилась, но слова не сказала. А потом мы стали дежурить по очереди. Она ночью с сестренкой, а я днем по хозяйству. Мама много и тяжело работала, но радовалась, что у молока. Она была дояркой на ферме. Уходила засветло, а я все равно раньше просыпалась. Пока другие спали, я садилась на окошко и тихонько пела, а уж потом со всеми принималась за дела.
    – Жаворонок ты мой, – смеялась мама.
    А потом к нам переехали бабушка с дедушкой. Теперь за Вилией смотрела бабушка, но называла ее почему-то Вила. Баюкала по ночам и пела про ее золотые волосы и синие глаза. Мы с Нинавией снова стали играть.
    – Смотри, смотри! – шептала сестра.
    Наливала в миску молока, ставила на урындык и лакала наперегонки с кошкой. Это было смешно, и я потом долго не вспоминала про папу. А как потеплело, земля набухла чернотой и заплакали крыши, мы посадили огород. Хорошо жилось с бабушкой и дедушкой, а все равно по-другому. Овощи были наперечет, все об этом знали. Но Нинавия все равно то и дело воровала огурцы и репу. Бабушка, смешно поднимая пышные юбки, прыгала за ней через грядки, трясла стеблем крапивы.
    Наступил август, мы поужинали старой картошкой и постным хлебом и сели рядком на большую кровать в дальней комнате. Мама укачивала Вилию, Камиль-абый что-то шептал в ухо Нинавии, и она покатывалась со смеху. Бабушка с дедушкой были в передней. Летом можно было дождаться сумерек, всех с работы и разговаривать. Больше всего это время любила. Мама учила нас находить во всем смешное, в каждой ситуации видеть хорошее. Так за рассказами-разговорами пролетели вечера. А в тот вечер мы поговорить не успели, громко хлопнула дверь, хоть гостей мы не ждали. Мама сразу окаменела. Бабушка сонно крикнула:
    – Кто там?
    А в ответ мы услышали полузнакомый, ужасно родной голос:
    – Ляля!
    Все покатились с кровати как горошины, одна я застыла, не зная плакать или смеяться. Да и кровать высокая, не сразу слезешь. Папа сам подбежал ко мне, подхватил на руки. Я уткнулась в его горячую впалую щеку.
    Папа.
    * * *
    В школе уже работали новенькие учительницы. Папа ездил теперь в Расулево, его поставили директором местной школы.
    Старшие радовались неизвестному слову «бронь», а мы не понимали в чем дело.
    – Папа больше не пойдет на войну, – радостно говорила мама, – возраст вышел и по болезни.
    Это я понимала хорошо. Снова пошли сказки и песни, хоть жить и стало трудновато. Вместо хлеба пекли лепешки, плоские, как блины. Мама научила нас:
    – Зайдете в гости, увидите, что обедать садятся, сразу домой! Позовут если, скажете спасибо, только что поели, понятно?
    Мы кивали. Хорошо, что это не касалось наших тетушек. Те рады были угостить нас катыком или мятой картошкой. Мы тоже ели картошку, она быстро надоела. Мама стала добавлять в нее щавель. А иногда варили кисель из овса, а по праздникам пекли блины.
    Если не считать войны, жить было хорошо. Папа снова рассказывал сказки, а по вечерам мы сидели все вместе и разговаривали. Как птички в гнездышке, на нашей большой кровати. Мама снова смеялась, нежно глядела на папу. Это были счастливые месяцы, и пролетели они очень быстро.
    А в январе, когда стужа снова загнала нас в дальнюю комнату, зазвучало страшное слово «донос». Кто-то написал жалобу на местного начальника – махонького, ростом дяденьку с круглой, как тыква, головой. Он смешно ругался на колхозников, грозил пухлым кулаком, орал так, что белесая шляпа съезжала на затылок. Притворялся сердитым:
    – Что бы вы без моей доброты делали! – кричал в сердцах.
    А когда узнал про донос, добреньким быть перестал. Кое-как избежал суда и вернулся в район осунувшимся, костюм теперь не раздувался от важности, пуговки не трещали, готовые вот-вот сорваться. Одежда на нем висела тряпками, даже шляпа посерела. Не кричал больше, по домам не ходил. Зато каждый вечер собирались у него друзья, которые расходились потом по деревне как черные тени на тонких негнущихся ногах. Искали виноватых.
    Нашли. Вызвали папу.
    – Ты у нас один грамотный, так?
    – У нас читать-писать почти вся деревня умеет, пятнадцать лет как ликбез прошел.
    – А вот эти ваши интеллехентные штуки, ваши эти словесные выверты, кто, кроме тебя, а?
    – Не знаю. Вы сильно ошибаетесь, обвиняя меня, я здесь ни при чем.
    – Да ты мне сказки не рассказывай! Что думаешь, обижали твою семью, пока ты там на стройке отдыхал?
    – Вам бы туда. Отдохнуть. Не помешало бы.
    – А-а-ах ты! Признался, значит!
    – Вы сильно ошибаетесь, я здесь ни при чем, – как заведенный говорил папа.
    Домой он пришел тихий и уставший. Обнял маму и ушел пешком на работу. Дни были тихие как будто, но родители напряженно вслушивались в каждый шорох после полуночи. Часто не слышали нас, рассеянно глядя в одну точку. Это мы потом узнали, что за это время папина бронь «потерялась», а имя его появилось в других списках. Много лет спустя, я уже школу оканчивала, пришел к нам дядька один, что тенью тогда шастал по деревне.
    – Соседушка, – сказал он наконец, теребя в руках тюбетейку, голос его дрожал, – соседушка! Я в том случае не виноват, нет! Без моего ведома они это провернули!
    – Что было, то прошло, – ответила мама.
    Но это было после, а теперь папа снова ушел на войну.
    – Я его! – злым шепотом ругалась Нинавия перед сном. – Я найду его, предателя, что папу оговорил, и заставлю отвечать!
    Я не видела, но знала, что дыхание ее прерывается из-за злых слезинок. Никого она не нашла, за нее это сделали взрослые. А начальник тот нашу улицу обходил стороной, а завидев маму, исчезал.
    Папа повел большую пешую группу на Миасс и стал писать письма. Писал он их на арабском, поэтому мы собирались вечером перед чадящей пятилинейкой и слушали драгоценные слова. «Все у меня хорошо, думай лучше о детях, любимая. Жалко мне молодых ребят, явно не знали они, на что идут. Все будет хорошо, и победа наша не за горами».
    Мама стала работать еще больше, а Камиля-абыя забрали на лесоповал. Бабушка плакала тихонько, там кормили плохо, а работа была тяжелая. Если выполнишь план, получишь 600 грамм хлеба, а если нет – и того меньше.
    Папины письма хранились в шкафчике в большой комнате. Мы перебирали их, когда совсем грустно становилось. Среди них лежали документы, одним из них я очень гордилась. Там было написано, что папа не кулак, не дармоед, не вредитель и не лишен права голоса. В справке стоял давний 1933 год. Мама, когда видела ее, повторяла:
    – Дядя Ямалетдин был хорошим человеком, очень хорошим!
    Тогда мы не понимали ее, был и был. И только взрослыми узнали, что родной папин брат был арестован по 58-й статье за несуществующую переписку с Заки Валиди. Когда на него пришел донос, перевернули дом, разозлились, ничего не найдя. А потом им попался Коран, меж страниц которого лежала фотография национального лидера. Мы Ямалетдина-бабая никогда не видели.
    Каждый день был наполнен ожиданием. Когда кончится война? Когда придет письмо от папы? Когда мама вернется с работы?
    Ее прихода мы ждали с утра, откладывали в миску еду. Потом залезали на широкие подоконники и дышали на замерзшие стекла, в оттаявший кружок высматривали маму. Долго стоишь, ноги озябнут, а потом видим – бежит по мосту быстро-быстро. Скоро дверь хлопнет, мама прислонится к дверному косяку, стягивая платок. Устало улыбается, глубоко вздыхает.
    – Мам, да ты не бойся, мы же большие уже. Чужих никого не было, Нагима-абыстай только заходила. Вот твоя порция, поешь, мама.
    Она возьмет из рук Нинавии ложку, из моей – миску. Дотянется до буфета за второй ложкой и протягивает нам обратно.
    – Я не голодная совсем, девочки. На ферме поела.
    Еда в миске заканчивалась очень быстро. Мама пока топила печь, доила корову.
    Каждый год у нас рождались телята, и на целый месяц наш стол превращался в сказочный. Сначала густое молозиво, из которого мама делала омлет, запекая на сковороде. Этот омлет резали и ели ломтями. Потом очередь оладий и молочного супа. Позже – цельное молоко, которое пили залпом из фарфоровых белых кружек с трещинками по краям. Дальше шла очередь сметаны и сливочного масла. Щеки у всех круглели за этот месяц, настроение было хорошее. Мама переживала только, что никак Камилю лакомства не передать.
    Нинавия от избытка чувств подбежит к спящему теленку:
    – Ляля, смотри!
    И как крикнет ему в ухо. Теленок вскакивает, ножки его разъезжаются. В глазах страх, моргает длиннющими ресницами и жалобно мекает. Пришлось отругать Нинавию, до того жалко теленка!
    Мама уходила на работу засветло; повязывая платок, перечисляла дела на день. Мы сонно кивали, проваливались обратно в сон, едва она выйдет за порог. К нам относились как к взрослым, многого не требовали, но обещанное, будь добр, исполняй. Больше всего в войну берегли в домах лопаты, топоры, ножи, вилы да ножницы. От нас не прятали их, наоборот, учили пользоваться. Мама говорила, что ей так спокойнее: мол, дети все равно доберутся, лучше будут обращаться умеючи. Ни у кого не было двух ножей или лопат, купить их было нельзя, потому и берегли.
    А ближе к весне неожиданно появился в доме Камиль-абый. Он сбежал с заимки, а мама побледнела, глядя на него. Худой, мешки под глазами, шатается. Всем, чем было, досыта накормили, абый жадно ел, стучал ложкой. А потом слег. Столько месяцев недоедать, живот его и забыл, что такое настоящая еда.
    * * *
    Когда первая зима без папы подходила к концу, мы получили хорошее письмо из Тамбовского госпиталя. Мама то и дело украдкой целовала его. Несколько недель не было новостей, не знали, что думать. А оказалось, папу ранили.
    «Дорогие мои! Каждый день думаю о вас, как вы там живете? Хорошо, что фронт далеко от вас. А на войне как на войне, всякое бывает. Схватил пулю, теперь выздоравливаю. Каждый день откачивают жидкость из легких, говорят, к лету поправлюсь».
    Мама стала собирать ему посылку. Соседки отговаривали:
    – Его все-таки государство кормит, а ты у своих детей последнее отнимаешь!
    – Как его там кормят, я знаю. И за детьми догляжу!
    Моя тихая, покорная мама сердилась только, когда кто-то на семью покушался, на папу. Она продала одного из баранов и собрала гостинец папе тайком от нас, чтобы не дразнить. Часто приходили тетушки.
    – Не на войне, в госпитале, авось обойдется все, Магруй, не переживай так. Государство о нем позаботится.
    А мама все равно переживала, я видела по морщинкам у губ. Думала о своем молча, отправила увесистую коробку уже в Златоуст, куда перевели папу. Десятого марта он написал ответ с благодарностями, просил обнять нас, обещал скоро увидеться.
    Пять дней спустя Нинавия, бывшая уже ученицей, принесла мне из школы вторую порцию супа, что раздавали детям. Тяжело было ей, непоседе, идти аккуратно, бережно нести драгоценную миску. Я всегда слишком быстро съедала заканчивающееся варево, облизывала ложку.
    Абый, который перешел на другую работу, вернулся поздно. Теперь он пас колхозных лошадей вместе с Шарафетдином-бабаем. Ему сравнялось шестнадцать. Виле исполнилось полтора, она вся в золотых кудряшках, развлекала нас неловкими танцами под частушки. Нинавия хохотала, мама хлопала в ладоши, задавая ритм. Настроение у всех было приподнятое, через пару месяцев ждали папу домой. В окна заглядывала карамельно-красная, круглая, как блин, луна. Кто-то у уха сказал полузнакомым голосом:
    – Ляля…
    И стук в дверь. Неловкий, скребущийся. Мама вздрогнула и пошла отпирать. Никто не вошел, и мама не торопилась возвращаться. Абый пошел за ней. Вернулся белый, как известка. Мама появилась в дверях неслышно, как призрак. В руках у нее был треугольный конверт.
    «От полученных ран скончался в госпитале».
    Я застыла, замерзла. Ничего внутри не происходило, кровь перестала ходить. Руки тряслись, и я их спрятала под себя. Одна мысль крутилась в голове снова и снова – никто этого не допустит, он сам сказал, что скоро вернется, никто этого не допустит… Первой заплакала Нинавия, тонко, по-мышиному. Мама, не глядя, села на кровать, руки ее ходуном ходили. Несчастный треугольник как осенний лист слетел на пол. Плакали все, кроме меня, потому что мои слезы замерзли. Не может этого быть, думала я, невозможно. Когда же они перестанут выть и поймут, что это ошибка?
    Кровавая луна растекалась по небу горькими слезами, на ее фоне показалось осунувшееся лицо Шарафетдина-бабая. Он закричал страшным голосом:
    – Камиль! Выходи, волк задрал лошадь!
    Абый утер слезы рукавом и бросился из дому вон. За горсть зерна сажали на несколько лет, страшно представить, что может быть за потерянную лошадь. Наспех зарезали задранную лошадь, разделили мясо на два дома. В табун отвели корову Шарафетдина-бабая, договорившись, осенью зарезать и разделить нашу. Бог уберег нас тогда. А папу нет.
    Будто маяк впереди погас, и жить стали учиться заново. Потом маме рассказали, что из Тамбова отправляли всех в Сибирь на верную смерть. Друзья помогли отцу и увезли его в Златоуст. Сто километров не доехал он до дома.
    На следующий день Камиль-абый прочитал нам:
    Далеко твоя могила, папа,
    Но я все равно приду к тебе.
    Посажу ряды цветного мака,
    Что любил ты на земле[10].
    Мы ждали маму, играли с любимым котенком Жмусом. На плите варился суп. Абый едва дочитал нам стихотворение, как Жмус подбежал к печке. Решил погреться, видимо. Кошачьи лапы сжались пружинкой, и пестрое тельце полетело вверх. Плита обожгла, и Жмус ринулся за печку для последнего прыжка. Обожжённые лапы не удержали его, и Жмус упал в кипящий суп. Абый выхватил его ухватом, выкинул в снег, чтобы остудить.
    Котенка не спасли, а спать легли голодными. Мама ничего не сказала, поцеловала нас и подоткнула полы папиного пальто, заменявшего нам одеяло. Теперь так и будет, горько думала я, засыпая, а Жмус ушел за папой. Слезы щекотали горло, а наружу не шли. Мало маме горя, решила я, зачем добавлять еще и мое.
    Спустя месяц привезли папины вещи. Чудилось мне, что это его посылка, и я высматривала, а нет ли там гостинца?
    * * *
    Когда папы не стало, бабушка и дедушка переехали к нам окончательно. Теперь частушки Виле пела бабушка. Нас водила купаться в баню, сажая в одно корыто друг напротив друга. Вязала мастерски узорные носки и начала потихоньку обучать меня и Нинавию. Сначала мы сматывали мотки выпряденной шерсти перед стиркой. Она была грязная и пахла хлевом. Бабушка накрутит два веретена и сажает нас с сестрой перевивать две нитки в одну, плотно и аккуратно. Мотки потом шли на стирку, грязи с него сойдет! Потом трясешь, сушишь и плетешь клубок. Когда мы выучились этому нехитрому делу, бабушка научила вывязывать пятку, а следом и весь носок. Белая шерсть шла на гольфы, а темная на следки.
    Вязать нам нравилось. Соседки заходили то и дело, удивлялись:
    – Гляди, какими тонкими пальчиками ловко вяжут, тьфу-тьфу-тьфу!
    Бабушка довольно кивала. Она была большая и теплая, всегда повязывалась большим ситцевым платком по-старушечьи, выпустив нижние концы по спине. Я помню ее маленькие ладони в морщинках, мягко причесывающие нас по утрам, и голубые глаза, которые вмиг становились сердитыми, стоило Нинавии выкинуть очередную шалость.
    К военному времени привыкли, про пироги и шурпу и думать забыли. Обедать стали за столом, повышали культуру, как говорили в деревне. До этого всегда ели на урындыке, расстелив на нем скатерть.
    Март был холодный в победный сорок пятый год. Ручка входной двери промерзала. Топили три раза в день, а дрова тогда не заготавливали, каждый день ходили в лес.
    Колхоз выделял понемногу пшено, овес, зерно. К нам приходили соседи, потому что у нас одних была мельничка для крупы. Кашу так просто не сваришь, перемолоть надо зерно, просеять и только потом варить. Труднее всего с овсом, его сначала выкяпитишь, высушишь. Зато как накроют обед, собирается семья за столом. В большой миске посередине дымится рассыпчатая каша, в серединке ее – кругляш масла. Абый раздает каждому по ложке. Вот бы соли немножко, мечтала я.
    Хоть и тяжелые были времена, народ жил дружно. Каждый вечер собирались в какой-нибудь избе, шили для фронта, пели песни. Керосина не хватало, лампы заправляли бензином. Чтобы он не взрывался, добавляли соль. А чаще брали картофелину, в ней проререзали дыру, вставляли клок сукна и поджигали.
    При таком свете умудрялись шить и вязать, пряли шерсть. Мама выбирала ткань из шкафа, осматривая оскудевшее приданое, почти все выменяли на хлеб. Одно платье не поднялась рука отдать, богатое, зеленое с переливами. Мама была в нем как ящерка стройная и очень красивая, глаза ее становились ярче с тканью «хамелеон». Но надевать его было некуда.
    Женщины не только шили для фронтовиков, валяли валенки, сушили картошку, даже пекли печенье – сладкое, тайком от детей, чтобы не дразнить.
    В середине весны запустили акцию, народ обязали сдавать скот. Мама отвела барашка и забыла об этом. А через два дня прибежали к нам активисты:
    – Вы почему государство не поддержали?!
    – Как же, сдала ведь, сама барашка отвела, сдала Гулие.
    – А подписи вашей нет!
    – Как же, но ведь Гулия видела.
    – Мало ли кто что видел! Конфисковать! – здоровый однорукий парень указал на плетеную сараюшку в углу нашего двора.
    Мама встала в воротах:
    – Что вы, ребята, отвела ведь позавчера еще!
    Ее оттолкнули в рыхлый снег, она упала. Мы смотрели в щелку двери и плакали, боялись, что маму заберут. А они увели самого крупного барана, и были таковы. Вечером пришел абый, грустно выслушал маму, долго думал:
    – Что поделать, мама, – наконец сказал он.
    – Знала бы, что силком уведут, другого бы отдала, а то ведь карта башы[11] забрали, – горько сказала мама.
    А в мае пришла победа. Жили так же, а детям и вовсе казалось, все по-прежнему. Взяли меня мама и Нагима-абыстай клубнику собирать. Заткнули дверь щепкой и ушли. В те года никто двери не запирал, палкой могли подпереть или той же щепкой.
    Хорошо, привольно идти, ступни уже огрубели с весны, лесные тропы им нипочем. Мама повязывала мне платок, а сама говорила про военную кинохронику, что показали накануне в клубе. Я слушала вполуха, завороженно следила за радугой.
    – Ножку радуги найдешь, много денег обретешь. Только под дугой пробегать нельзя, мальчики станут девочками, а девочки – мальчиками, – говорил всегда папа.
    Жутко было и весело от этого народного суеверия. Думала я, видит ли теперь эту радугу папа?
    Вышли мы к ягодному месту полчаса спустя, мама и Нагима-абыстай жадно припали к траве, усыпанной красными бусинками. Но собрать им в тот день ягод не удалось, из-за горизонта низко полетели самолеты. Гудели страшно как в военном киножурнале! Все, решила я, смерть пришла, упала, крича:
    – Германцы! Германцы!
    Насилу увели меня домой, долго я не могла успокоиться, вспоминая тяжелое гудение. Конечно, то были наши самолеты, но разве с земли разглядишь.
    Мама вывела меня в сад к вечеру, усадила на пригорок.
    – Гляди, твои любимые незабудки, как глаза у Вилии точь-в-точь.
    Мне стало только горше. Сад наш раньше богатый и пышный обнищал, опустел. Давно на растопку ушел забор, а поставить некому, взрослые работают день и ночь. Я сажала неумело семена из папиного чемоданчика, но куры быстро разносили несостоявшийся урожай. Такого великолепия, как при папе, в саду больше не было.
    1. После войны
    2. – Ляля, вставай, дочка. На ферму пора.
      За окном – синие предрассветные сумерки. Сворачиваюсь в клубок под теплым пальто, пытаясь вспомнить сон про другое лето. Но картинки обрываются, улетают как облака. Помедлив мгновение, вскакиваю. Маме нельзя опаздывать, а ждать толстую Зулайху она не может. Чтобы подоить и выгнать в стадо нашу корову, мама встает еще раньше и не жалуется.
      Идем по прохладной тропинке, по качающемуся мосту, через вытоптанную дорогу у фермы. Руку мамы оттягивает полное ведро. По заданию государства население сдает молоко, шерсть, мясо, яйца. Даже если не держишь кур или корову, выкручивайся, как можешь. Норма у нас вдвое меньше как у учительской семьи, всего сто восемьдесят литров молока в год.
      Мама сажает меня на плетеную сараюшку у беленого бока фермы, касается мягко макушки и быстро уходит. Тонкая легкая фигурка исчезает среди деревьев. Скот на лето переводят в поля, коровы живут день и ночь в загонах. Саму ферму моют, белят и запирают.
      Натяну куцее платьишко пониже, обниму колени и сижу. Прежде чем солнце выкатится, темнота в воздухе начинает таять. Птицы радуются новому дню, выводят рулады, трещат и попискивают. Первая искорка появится за крышами хутора. Выглянет как щупальце диковинного животного, за ним еще и еще. Вот на месте искорки целый блин, а там и солнце целиком. В первые минуты оно не золотое, а горяче-оранжевое, как начищенные самовары, что сушатся на берегу нашей реки. Про зябкость забудешь и сон, такое кино перед глазами!
      Потом солнце поползет вверх, станет бледнеть, уменьшаться. Тогда приходит на работу толстая Зулайха. Подхватит меня, поставит на землю. Отметит в списке нашу семью. На ферме стоит огромный сепаратор, он выше даже Зулайхи. Крутить его должны сразу двое.
      Летом ушел дедушка, и бабушка осела, как большой пенек у нашего забора. Все чаще давала мне гребень:
      – Дочка, заплети меня.
      Мне нравится расчесывать ее волосы, они мягкие и блестящие. У меня одной коса черная, как у цыганки, у бабушки волосы коричневые, на солнце рыжиной отливают. Причесываешь ее, а она через минуту засыпает. Целую ее в висок и спрыгиваю с кровати. Неповоротливая стала бабушка, неторопливая. За Нинавией с крапивой перестала гоняться, даже если та частушки-дразнилки пела.
      Старшая сестра все чаще в школе, даже на каникулах нет-нет да забежит. Мне так хотелось за Нинавией! В ученики брали с девяти, а мне и восьми не было. Тем более я маленькая, худенькая, выгонят такую из класса, скажут, расти еще. Страшно было маме признаваться, вдруг запретит, а мамино слово закон. Решила я в последний день августа пойти к подружке Шауре ночевать и увязаться наутро с ней в школу. Ее мама утром остригла нас портновскими ножницами, напоила катыком.
      К темной длинной избе на пригорке тянулась вереница ребят. Четыре класса учились у нас в деревне в двух классных комнатах, первый с третьим и второй с четвертым. Поднялась я на крыльцо, страшно заходить. Шаура провела меня по коридору мимо печки и завела в класс. Парты тяжелые, с крышками, а над дверью черной краской выведено «Учиться на отлично!» Это папа написал, когда здесь работал. Гляжу на надпись, а внутри тепло как в бане. Как будто папа сам здесь, улыбается ласково.
      Когда Марьям-апа[12], учительница, вошла в класс, я затаила дыхание. Она обвела ребят взглядом, заметила меня.
      – А-а, Ляля тоже учиться пришла.
      И все на этом. Я выдохнула, не выгонят, значит. Урок еще не начался, ребята шушукались, выходили в коридор. Прибежала Нинавия в черной юбочке, с накинутой на плечи шалью, положила передо мной коротенький, с мизинец, остро отточенный карандаш. Через несколько минут следом четвертушку бумаги. Ну все, решила я, ученицу с таким набором домой отправить не посмеют.
      Марьям-апа показала нам две буквы – «а» и «у» – на старых довоенных плакатах. Вот старушка потерялась в лесу, кричит «Аууу!». Вот мальчишка боится укола – «Ааааа», а тут ребенок лежит маленький, говорит «Уаа-уаа». Буквы я кое-как вывела, потом всем классом повторяли за учительницей.
      – Кто теперь прочитает? – спросила она.
      Все молчок, страшно первым отвечать. А во мне откуда-то смелость взялась, тяну руку. Пока тянула, забыла где «а», а где «у», а Марьям-апа мне уже кивает. Деваться некуда, вышла к доске. Наугад прочитала слоги, оказалось правильно!
      – Вот молодец, Ляля! – похвалила учительница.
      Мама ругаться не стала:
      – Хочешь, учись, конечно.
      И заказала пару отдельных валенок для меня, раз одних нам с Нинавией стало мало. Тетя Шамсия сшила мне сапожки ситек[13] на осень, наденешь сверху галоши, и любая слякоть нипочем. Как начались морозы, мама стала кутать нас в платки. Иногда Камиль-абый носил меня в школу на руках, потому что вес во мне не держался и буран норовил сбить с ног. Хорошо, что школа близко, а у брата ноги быстрые, сильные. Несет он меня, а я смотрю искоса: похож абый на папу? Ниже ростом, а глаза такие же, большие. Хорошо, что папина фотокарточка висит у нас в зале, лицо его помню до черточки. Мама часто смотрит на эту карточку.
      Проходила я в школу до самой зимы, половину азбуки прошла. А потом заболела. По ночам меня будил едкий кашель, не дающий вдохнуть, как будто перца в горло насыпали. Мама запретила ходить в школу, кашель оказался заразным. От него тяжелела голова, грелась, как лампа. Я смотрела на папин портрет, и мне казалось, уголки губ его подрагивают. Когда я сказала об этом маме, вызвали на дом фельдшера. Та сказала коротко:
      – Коклюш.
      Незнакомое слово пугало и душило. Выкашлять бы этот коклюш, да не выходит. Теперь я целыми днями сидела на кровати, укутанная в мамину шаль. В баню меня носили, как в детстве, на руках. Кормили с ложечки, а раз в день давали мед. Я растягивала сладость, ненадолго усмирявшую кашель, как могла.
      Каждый старался что-нибудь принести мне, поправить одеяло, развлечь. Это вечерами, а днем, пока мама и абый работали, а Нинавия училась, я сидела одна. Бабушка тихо возилась с Вилией в передней комнате. От скуки пересчитала трещинки на известковой стене над кроватью. Она осыпалась под моими пальцами, а я придумывала карту незнакомого мира. К подоконникам снова подвесили бутылки, из каждой к морозным стеклам тянулась тряпочка. Они собирали воду по капле, не давая инею таять лужицами.
      Когда стало полегче, взялась за книжки. Большие давались с трудом, я разбирала буквы по одной и складывала их в слова. Научившись читать быстрее, начала включать в голове кино. Берешь книжку, и скоро ряды черно-белых значков исчезают, а за ними разворачивается картинка не хуже, чем в клубе, когда кинобудка приезжает.
      Забывалась холодная зима и остывшая печка, пока я с дочерью бакенщика Ильсеяр сражалась в рядах красных в Гражданскую или переживала за Павлика Морозова. Каждое утро мама доставала мне с полки отца новую книжку. К весне я больше не спотыкалась на сложных строчках, а книги заканчивались слишком быстро.
      Кашель, мучивший меня долгую зиму сорок шестого года, отступил только в мае. Меня подпоясали кушаком, чтобы ставшее свободным платье не болталось как колокол и отправили в школу. Я отвыкла от нее, и гвалт на перемене меня оглушил. Все казалось чужим, незнакомым, даже родная парта. Одна Марьям-апа была такая же красивая и добрая.
      – Мы прошли все буквы, Ляля, научились читать. А ты помнишь, что мы учили осенью?
      Я от стеснения забыла, как разговаривать, стояла, держась за учительский стол кончиками пальцев.
      – Вот, прочти мне пару строк, – протянула она мне книгу в красной обложке.
      Стеснение сразу куда-то подевалось, я увлеченно стала читать вслух, как раньше маме по вечерам. Марьям-апа не перебивала, подперев щеку ладонью, внимательно слушала. Книжка была тоненькая и кончилась быстро. Учительница притянула меня к себе, похлопала по спине.
      – Молодец, Ляля, сразу видно, чья дочка!
      Домой я шла именинницей. Меня не просто похвалили, но и перевели во второй класс. Впереди были первые летние каникулы, а это совсем не то, что лето раньше! Я не подвела папу, лозунг, выведенный в классе его рукой «Учиться на отлично!» был теперь и про меня.
      Дома ждали гости, пришел Анвар-абый с фотоаппаратом. Он вернулся с войны недавно и работал теперь кузнецом. У него одного был фотоаппарат в деревне. Мама вывесила на бревенчатую стену дома широкую простыню, усадила на скамейку Нинавию и Вилию, сама встала позади с Камиль-абыем.
      – Ляля, беги сюда, дочка!
      Я подскочила, втиснулась между сестренками. Замерла, положив ладони на коленки в узорных гамашах, которые купил нам абый с первой получки. Работая трактористом, он не тратил деньги на курево и выпивку, вместо этого покупал нам подарки. Эти гамаши мы носили с Нинавией по очереди, благо учились в разные смены.
      – Приготовились, замерли! – весело крикнул Анвар-абый.
      Только потом я поняла, что бабушка фотографироваться не вышла.
      * * *
      О том, что Камиль-абый пишет стихотворения, мы знали давно. А когда его начали печатать в газетах, односельчане звали его не иначе, как «наш поэт». Однажды к нам приехал невысокий смуглый мужчина. Я запомнила его густые черные волосы, зачесанные назад, и блестящую пряжку ремня. Он перебирал тетрадки Камиль-абыя, одобрительно цокая. Специально приехал к нам, прочитав сочинения абыя в «Знамени Сталина». Я не понимала, почему соседи толпятся у крыльца, вытягивая шеи, чтобы разглядеть гостя. Повзрослев только я узнала его в телепередаче, это был известный башкирский и татарский поэт Назар Наджми.
      Книгу Камиль-абыя так и не напечатали, но мы не переживали, абый продолжал писать стихотворения просто так. То и дело стеснительно просил:
      – Ляля, сбегай к Нажибе-абий[14].
      У второй нашей тетки, учительницы, бумаги было много, и я приносила брату четвертушки, которые он заполнял ровным аккуратным почерком, строчку за строчкой. Читал стихотворения нам, а иногда продергивал колхозные недостатки на общих собраниях. Получалось смешно и без злобы, односельчане смеялись, аплодировали.
      Перед вторым классом мама принесла котенка, мы назвали его Мякиш. Серый, юркий, играл со всем, что под лапу попадется. Даже утром нельзя было глаз открыть: он прыгал на лицо. Просыпаясь, мы натягивали одеяло на голову и только потом вставали. Жить было весело; чем дальше оставалась в прошлом война, тем безоблачнее становились дни. Первой приметой нового времени стали керосинки-десятилинейки, больше ни у кого не стояли лампы-чадилки, которые называли тотанак.
      Тоска по папе стала привычной, колола сердце, как тупой нож, время от времени. Мама так же подолгу стояла перед его фотографией, мысленно советуясь и представляя, как бы он поступил. Потом кивала, решив, что он сказал бы так-то и так-то, и шла работать дальше. Редко рассказывала про людей с других фотографий, говорила только, что были они хорошие, наши далекие бабушки и дедушки. Нагима-абыстай как-то сказала, что прадедушка наш был урядником, ух я на нее рассердилась! Не хотела верить, что в нашем роду были беляки да старосты. Много позже мама рассказала, что дедушка наш, аксакал Мархаметдин, был близким другом золотопромышленника Рамиева и сам имел прииски. Конечно, с приходом советской власти это все забылось, а когда красные хотели расстрелять его за богатство, жители деревни отбили уважаемого муллу. Так и спасся, а позже переехал всем родом в девять семей на другие земли. Дедушка этот говорил, что жить надо согласно времени и не печалиться о прошлом. Это все я узнала позже, мама в детстве только раз рассказала, как беспокойно жили в революционное время. Кто бы ни ехал в село, красные или белые, старших ее сестер с провожатым сразу гнали в лес, а ее, маленькую, прятали на печку. Я фыркала:
      – От наших-то, от красных зачем было прятаться?
      Мамины голубые глаза становились прозрачнее, она молча гладила меня по голове, оставляя вопрос без ответа.
      * * *
      Во второй класс я пошла как на праздник. На уроки не опаздывали, разве только родители уведут в поле картошку собирать. А так, за полчаса до звонка вся школа собиралась на пригорке перед учебным зданием. Веселились, прыгали, играли в лапту – туктагыш, сокор туп[15]. Но как только учительница доставала медный колокольчик и шла с ним по коридору, все тут как тут сидели за партами. Звонки сверяли с единственными в школе ходиками. Проходили арифметику, географию, биологию, татарский язык и развитие речи (в обиходе – разречи). Русский язык преподавали только с третьего класса. Учебы хватало, но в школу мы шли не только за этим. Учителя днями напролет занимались внеклассной работой: то концерт, то поход, каждый день что-то интересное!
      Во второй классе у нас появились настоящие тетради! Весь предыдущий год мы аккуратно отрывали белые полоски из домашних книг, нам повезло, что их было много. А старые исписанные папины тетради раздавали подругам из-за таблицы умножения, напечатанной на задней обложке. Теперь книжные четвертушки ушли в прошлое. Так же, как и чернила из графита, который толченым мы разводили в воде. Школьные стеклянные непроливайки все чаще заправлялись настоящими химическими чернилами. А толстые перьевые ручки, наполовину деревянные, наполовину железные, скоро вытеснили новые легкие перья. Мы называли их кырмыска биле[16], за схожесть тонкой перемычки с муравьиной талией. Нажим у них был легкий, и почерк у ребят стал лучше с первых строчек.
      Наша школа-семилетка была в те годы центром культуры, просвещения. Ученики охотно ставили концерты, иногда по сто номеров подряд. Читали стихи, пели, танцевали. Больше всего любили «Танец наций», подсматривали в толстом справочнике классной руководительницы национальные костюмы, а движения порой придумывали. Так, когда на Новый, 1947 год Газиле и Алику не хватило номеров, их обязали представлять Туркменистан. Авторитет Фатихи-апа и остальных учителей был непререкаем, поэтому, когда Газиле велели отбивать дробь по кругу, а Алику в прыжке бить в ладоши под коленкой – поверили. Танец этот показался мне подозрительным, но кто их знает, как эти туркмены танцуют.
      Мы репетировали целями днями в жарко натопленном клубе, посреди которого мачтой торчала круглая печь, дыша на всех теплом. У сцены стояла богато украшенная елка, из года в год культработники умудрялись сохранять игрушки. Прятали на лето так, что никто не знал, где ящик. Больше всего я любила блестящую золотую рыбку на длинной нитке. Рыбка покачивалась, искрилась. Про каждую игрушку была своя песня, их знали все ребята в деревне.
      В перерывах мы бегали домой. Снег аппетитно хрустел под валенками, голоса друзей затихали в переулках. Почему-то яснее всего я запомнила вечер накануне нового, тысяча девятьсот сорок седьмого года. Дома было пусто, в углу невиданной пальмой торчала крупная сосновая ветка, принесенная абыем. Жаль, не было бумаги наклеить цепей. Я повторяла танец перед большим зеркалом, висевшим между окон в дальней комнате, отбивала дробь до боли в пятках.
      Сунулась за печку, перекинув косичку за спину. В кадке дозревал овсяной кисель, я поводила по жиже ложкой и закрыла крышку. Вздохнула. Мама еще на работе, пайка ждать долго. На стене голубела вышивка Нинавии: зеленые веточки с голубками и надпись над ними «Миру мир!».
      – Видели бы проклятые капиталисты, что у нас в каждом доме думают, говорят о мире и даже вышивают! – смешно распалялся Алик каждый раз, глядя на голубков.
      И правда, главное – в мире мир. Войны не было уже два года, и скоро жить станет совсем хорошо. Я подскочила к зеркалу, заправила гребешком выбившиеся пряди. Пора бежать. Мимо шла Рушана, увидела меня в окне, помахала. Я наспех натянула пальтишко, спешно шагнула в валенки и выскочила наружу.
      В третьем классе нас приняли в пионеры. Перед всей школой читали клятву на русском языке. Я волновалась, боялась сбиться, но растолкавшая всех Нинавия подскочила ко мне:
      – Ты лучше всех сказала!
      И я покраснела от удовольствия. Папин наказ учиться на отлично был главной ниточкой между нами теперь, когда я почти забыла, как звучал его голос. И я его не подводила, скоро стала председателем совета дружины, об отличной учебе и говорить нечего.
      Со следующего года начались экзамены. Хорошо помню, как приехала учительница из Расулево – Зайнап-апа, двоюродная папина сестра. Она скучала по нему не меньше нашего, и потому заданием мне было просклонять по падежам свою фамилию. Она слушала с удовольствием:
      – Молодец, Ляля!
      В школу ходили в самом лучшем, на форму денег не было. Одежда одеждой, а пионерский галстук должен был быть всегда выглажен. Галстуки мы тоже доставали и шили сами, поэтому на линейках они пестрели всеми оттенками – от кораллового до кумачового.
      Война хоть и кончилась, а дяди наши все еще возвращались, и, пока их не было, случалось, обижали одиноких женщин. Самый большой страх после войны с нами случился теплым весенним вечером сорок седьмого года. Мама вернулась с фермы и сразу села доить нашу корову. Вывесила ведро в прохладу, чтобы сохранить. А через десять минут во двор к нам ворвался разъяренный заведующий фермой. Привел с собой свидетелей.
      – Ты украла государственное молоко! Признавайся сразу!
      – Что вы, Габдулла-бабай, это наше молоко, только подоила Марту.
      – Не ври мне! Чего это ваша корова мычит, значит, не доена!
      – Но на ферму никто с ведром не ходит!
      Мы с ужасом следили за перепалкой из сеней, глядя в щелки между досками то на выкатившего красные глаза Габдуллу, то на испуганный мамин профиль. Тут за маму заступились свидетели:
      – Правду говорит, видно же!
      – Ах вы, заступники! Сами за ней пойдете! – совсем вышел из себя завфермой, подскочил к Марте, дернул вымя.
      Ни струйки не вырвалось из-под его пальцев. Он грязно выругался и вышел со двора. Мама говорила после, не злитесь на подлецов, эти люди сами мало хорошего в жизни видели. А как вернулись мамины братья, на наш двор больше не ходил никто.
      А вот двух девиц и трех вдов из нашего колхоза посадили. По двести грамм овечей шерсти они закинули на крышу фермы, на варежки. А женщина одна подсмотрела это в бинокль и донесла. Долго судили их, председатель Габдулла (не завфермой, другой) долго пытался спасти их, пока не пригрозили ему отправить всех разом как сообщников. Детей несчастных отправили в детдома, а самих – в тюрьму. Одной только разрешили забрать с собой грудного младенца. Когда они вернулись через два года, он уже крепко стоял на ногах и распевал тюремные частушки.
      Как увезли их в тюрьму, деревня притихла. Люди молча копошились, работали не покладая рук. Той весной мама проверила наши госзаемы и получила выигрыш. Купила красивого ситца в мелкий цветочек, сшила нам платья как у больших. Мы тогда и повзрослели, узнали, о чем говорить можно, а о чем не следует. Но в Советскую власть верили крепко, мечтали, что подлецов и преступников скоро переловят и наступит в стране светлое будущее.
      * * *
      После начальной школы моя лучшая подружка соседка Шаура перестала учиться. Матери было не на что одеть ее, к тому же еще одна пара рук в хозяйстве была не лишняя. Тогда мы не задумывались, почему мы все учимся, а Шаура нет. Мама наша никогда не жаловалась, выполняя папину просьбу дать детям образование, она как будто держала с ним связь.
      Тогда я подружилась с Зайтуной. Она была младшая в семье, два старших брата не давали ей тяжело работать, и потому Зайтуна была пухлая, как надутая. В моду вошла тонкая талия, девочки хвастались хрупкими запястьями, а Зайтуне хвастаться было нечем, и я ее немножко жалела. Я всегда весила меньше, чем нужно, хоть и вытянулась к сорок восьмому году, и потому новая мода пришлась мне по душе, надоело чувствовать себя заморышем.
      Зато бегала Зайтуна лучше всех, и я гордилась подругой. Даже старшеклассники не могли ее нагнать на школьных соревнованиях. С нами сдружились еще Алик Закиров и тихоня Сагида из интерната. Сагиду обижали, а мы втроем защищали ее. Мы вместе читали «Пионерскую правду» и русскую классику. Правда, книги осваивали сначала на татарском, а уж потом на русском. Газеты сначала читали всей деревней, а потом пускали их на поделки. Чего только не плели из них мастерицы! Нинавия так и вовсе сплела нам шторы на окна большой комнаты.
      Осенью пятьдесят первого нас ждали две беды, и обе пришли, откуда не ждали. Был у нас барашек, прозванный Бомбой. Круглый, как шарик, и кучерявый, ласковый до невозможности. Оказался Бомба карликом и жил в доме на правах кота. Спал в ногах Камиль-абыя, и именно от него заразился абый бруцеллезом. Сразу слег, обессилел. Мама лечила его горячим молоком, шинковала морковь и сельдерей. Абыя били то озноб, то горячка. Еле выходили его, и тогда сюрприз нам устроила Нинавия с подругами.
      Хоть Нинавия и была старшая, но серьезности в ней с годами не прибавилось. Хлебом не корми, дай подшутить над кем-нибудь. В те годы штор в домах не было, на ночь окна закрывали ставнями. В эту самую пору, когда на двор опустились сумерки, а до ставен дело не дошло, наклеили они на окна страшные маски, вырезанные из газет. Не всем подряд, а самым вредным нашим соседям и бездельникам. Ох и шуму было!
      Живущий с престарелой матерью холостяк Айваз закричал страшным голосом:
      – Мама, тут тебя нарисовали!
      Нинавия с подругами, покатываясь со смеху, побежали дальше. Но пострадали не только несознательные элементы, которых решили наказать девочки. В одном доме трехлетняя малышка чуть не басом закричала:
      – Сафар[17]! – и упала с урындыка.
      Так никто и не понял, где и какого Сафара она встречала, что так испугалась, узнав его в клыкастой роже. Кто-то разбил со страху посуду, кому-то стало плохо с сердцем.
      Наутро девочки пришли в школу с поникшими головами. В тот же день их исключили из пионеров. Веселость сразу испарилась, хотя в деревне еще долго хохотали над Айвазом, разглядевшим в маске свою мать.
      Мама Нинавию не ругала, отмалчивалась. Дочь уважаемого учителя с позором выгнали из рядов пионерской организации! Мы тоже старались не заговаривать с хулиганкой. Но не прошло и нескольких дней, как сестра начала ходить за мной по пятам:
      – Мы все осознали, примите нас обратно! Больше никогда ничего не натворим!
      Мне было смешно, но я старалась быть серьезной. Ведь это дома я Ляля, а в школе – председатель совета дружины. К тому же я прекрасно знала характер Нинавии, как бы ни старалась она, но смешливость и любовь к проделкам пересилят ее. Приняли их обратно только через два месяца.
      Наш колхоз до войны процветал и после победы быстро поднимался. Колхозники получали на трудодни все, что выращивали сами. Лук, морковь, капусту мешками, а иногда получали и мед. Мама все наше время заставляла отдавать учебе, разве что водила нас на картошку. Мы не просто пололи ее, а спасали от немцев-сорняков, такая у нас была игра.
      Наше хозяйство тоже потихоньку крепло, мама не просто подняла на ноги четверых детей, но и одевала нас лучше всех в деревне. После шестого класса продала корову и привезла нам с Нинавией шикарные зимние пальто. Они сидели как влитые, пуговка к пуговке. Как мы радовались обновкам! В довесок к пальто маме дали мешок мерзлого хлеба. Ели мы его месяц, я надолго запомнила кисловатый, головокружительный его вкус.
      * * *
      Седьмой класс мы начали с сочинения «Кем я хочу стать». Наша строгая, но любимая Фатиха-апа вывела тему на доске, стряхнула мел с ладоней и повернулась к ученикам. Внимательно оглядела каждого:
      – Через год вы окончите школу, придет время выбирать профессию. Расскажите мне сегодня о ваших планах и мечтах.
      Кто-то долго сидел, задумчиво разглядывая ручку, кто-то сразу бросился писать. Я давно решила, что хочу, как папа, учить детей и сочинение написала легко и быстро. Классная руководительница говорила потом маме:
      – Знаете, многие написали, что учителями хотят стать, а Ляля нет. Она написала «я стану учительницей», как будто точно знает. И мне кажется, у нее получится.
      Мама передала мне этот разговор и укрепила мое желание. Весь год Нурзида-апа, учительница физики, рассказывала нам про педагогическое училище в Троицке. С ее слов выходило, что это были лучшие годы, веселые, интересные. Половина класса загорелась ехать туда. Больше всех уговаривала она меня, приносила студенческий альбом, расписывала учебные классы.
      Подруги мои скоро забыли о желании ехать в Троицк, каждую привлекала своя дорога. К концу учебного года нас набралось три-четыре человека, и я – самая худенькая и болезненная. Директор как-то вызвал маму и попросил ее оформить справку о том, что папа много лет работал директором в нашей школе, потом в Расулевской семилетке. А взамен этой справки выдали мне путевку в пионерский лагерь. Папин старый коллектив хотел поддержать нашу семью, чтобы я окрепла перед поступлением. А мне было все равно, я своей тонкой талией гордилась. Тем не менее больше всего из солнечных двух недель в лагере я запомнила макароны со сливочным маслом и настоящий кисель. Так вот он какой, думала я, настоящее лакомство, сладкое и тающее во рту. Отрядные домики в сосновом бору теснились кучкой вокруг летней сцены. Я и мои пять соседок по палате взяли шефство над малышом из первого отряда, семилетним Булатом. Случилось это так.
      На летней сцене шли репетиции к очередному концерту, мы толпились там с раннего утра. Уговаривали вожатых хотя бы старший отряд не отправлять на сончас, но те были непреклонны. Подруги мои ушли вперед, а я сделала крюк через лесок, посмотреть, не поспела ли земляника. Именно там я услышала тонкие всхлипывания и сердитые голоса. Бросилась напролом через кусты. Кучка ребят теснила к старому дощатому забору русоголового мальчишку. Он держался из последних сил, чтобы не зареветь, но горестные всхлипы уже сдавливали его горло:
      – Что, что я вам сделал?
      – Ты трус, а таких, как ты, надо воспитывать! – сердито наседал малыш в тюбетейке.
      – Так, так, так!
      Я стояла за их спинами, и они не сразу заметили меня:
      – Трус, говорите? А толпой в пять человек на одного, это как называется?
      Мальчишки бросились кто куда, исчезли в зарослях как раскатившиеся горошины. Я закусила губу, чтобы не рассмеяться. Пришлось «труса» забирать с собой. Он назвался Булатом и с тех пор стал любимчиком нашей палаты. Во все времена есть такие мальчишки, неприкаянные, чувствительные. Найти компанию такому – большая удача, но не потому, что характера нет, просто неприспособленные они к дракам.
      Булат оказался настоящим певцом, слушали его, затаив дыхание. Особенно удавались ему башкирские народные песни, он преображался, как будто не семилетний мальчик стоит перед нами, а маленький мужичок. Ни один концерт без него не обходился. Возились мы с ним самозабвенно, а я еще больше убедилась, что мечтаю всю жизнь работать с такими вот малышами.
      Уже август начался, когда я вернулась домой. Нинавия с подругами уехали сдавать экзамены, мне же, как отличнице, достаточно было отправить документы. Стали собирать меня. Мама насушила сухарей, напекла блинов, положила круг масла в мешочек. Нехитрую одежку и обувь сложили в деревянный, довоенный еще чемодан.
      Ранним утром в августе, когда горизонт уже заволакивается первыми осенними туманами, мама посадила меня в кабину грузовичка-полуторки. Вызванные на подмогу колхозу солдаты свозили хлеб на магнитогорский элеватор. Меня отправили с ними. Хоть и ехала я в неизвестность, а страшно не было, ведь там ждала меня сестра. Долго махала маме, сжавшей кончик платка в горсть у подбородка.
      Так я впервые оказалась в городе одна, среди каменных домов и сверкающих трамвайных рельсов. Прохожие посадили меня на нужный трамвай, где я судорожно считала остановки, чтобы не проехать свою.
      – Барышня, вы выходите? – насмешливо спросил меня высокий парень, которому я перегородила дорогу.
      Я одарила его сердитым взглядом – что за дореволюционное обращение! – и спрыгнула с подножки. Дом дяди Байдавлета нашла быстро. Жена его, тетя Сарвар, напоила меня чаем с бубликами. Они долго выспрашивали меня о новостях родной деревни. Наутро я отправилась в магазин – одна, как взрослая. В узелке шуршали деньги, и я казалась себе богачкой. Купила синее, в желтый горошек платье и серые туфельки, чтобы было в чем ходить на учебу. Вечером меня посадили на поезд, о котором я знала только одно: он идет в Троицк.
      Долго ехала одна, подложив под голову чемоданчик. А потом появилась веселая пара, я услышала смех еще из коридора. Высокие, нарядно одетые, они показались мне такими взрослыми! Я стеснялась говорить на русском, хоть и прочитала многотомник Льва Толстого к тому времени. В деревне не было приемников, и к русской речи мы не привыкли.
      Но девушка в золотых кудрях скоро меня разговорила. Сначала восхищалась моей в руку толщиной косой, потом расспросила, куда и зачем еду.
      – Ну, можешь не беспокоиться, – уверенно махнула рукой она, – мы едем туда же, только в институт. Станцию не пропустим.
      Это успокоило меня, и я задремала, посасывая ржаной сухарик из дома. На следующий день мой сосед подхватил чемоданы, даже мой, и повел нас на перрон. Мы вышли с вокзала втроем, добрались до автобусной остановки. Мамочки, а народу! На пять автобусов хватит. Когда автобус, похожий издалека на вагон, показался на углу, толпа заволновалась. Мои студенты быстро сообразили: девушка прижала меня к себе и стала протискиваться к краю тротуара. Стоило дверям с шипением распахнуться, парень, как ледокол, подобрался к ним и втиснул нас внутрь. Подал через окно пожитки, а потом втиснулся сам. Ехали стоя, тесно сжатые со всех сторон. И то хорошо, больше половины людей остались ждать следующий.
      Наружу выбираться было не легче, чем пытаться попасть внутрь. Вышли помятые, но девушка и тут нашла повод посмеяться, отряхивая свое нарядное платьице. Одну меня и тут не оставили, студент подхватил чемоданы, а подруга его взяла меня за руку. Так и отвели меня к училищу. Приземистое, длинное каменное здание встретило вывеской «Троицкое татаро-башкирское педагогическое училище».
      – Все, дальше сама!
      – Спасибо вам большое!
      Я так волновалась, что забыла спросить их имена. С тех пор я называла их про себя своими ангелами. Проводила их глазами и робко вошла внутрь. Народу внутри не протолкнуться, я встала в углу, уверенная, что вот-вот из толпы вынырнет Нинавия. Но вместо нее ко мне подошла хорошенькая девушка с льняными косичками.
      – Ты сестренка Нинавии?
      Я кивнула.
      – Она просила передать, что им пришлось уехать. Они не сдали экзамена.
      Сердце мое ухнуло куда-то вниз, живот неприятно скрутило. Что же делать, куда деваться одной в незнакомом городе? Люди, проходя мимо, задевали мой чемоданчик, я поставила его подальше и села сверху. Ни сестры, ни подруг, никого знакомого! А дальше хочется сказать: на сцену вышел… До того здоровый, высокий парень оказался в центре коридора и зычным голосом крикнул:
      – Есть кто из Учалов?
      Я завороженно глядела на кумачовую рубаху, черные кудри. Так в моем представлении выглядели артисты. Из другого угла девчушка с мышиными хвостиками пискнула:
      – Я!
      – Я тоже! – хриплым голосом откликнулась я, потом прокашлялась и добавила: – Я тоже из Учалов!
      Александр Буторин, сын ветеринара из нашего района, отвел нас в общежитие, представил коменданту. Сам он окончил училище в том же году и теперь помогал первокурсникам. Я его с тех пор не встречала, но красную рубаху и здоровые ручищи, которыми он прокладывал нам дорогу в толпе, запомнила навсегда. Я не добралась бы ни за что, если бы не все эти люди, помогавшие в пути.
      Когда группу набрали, я оказалась в числе девяти отличниц, поступивших без экзамена, а всего нас было тридцать четыре человека. В первый учебный день нам задали сочинение на русском языке. Писать было легче, чем говорить, и я без сомнения взялась за перо.
      – Из всех отличниц на пятерку написала Ширгалина! – объявила перед группой Ольга Михайловна.
      А я мысленно поблагодарила учителей из нашей деревенской семилетки. Если бы они не работали на износ, зажигая сердца, заражая жаждой к учебе, что бы из нас вышло тогда? Впереди были годы учебы, паек – два пряника в день, когда студентки бросали училище, не в силах прокормиться, поездки зайцем на багажных полках поездов, потому что денег на билет не было. И вместе с тем – горящие глаза, открытия, дружба на всю жизнь, первые влюбленности и предательства. Но то была уже юность, а детство мое осталось в деревушке у реки Урал.
      [1] Тетя (тат.)
      [2] Название деревни Кудаш звучит как «кояш» – солнце (тат.).
      [3] [3] Кефир (тат.)
      [4] Бумага, повестка (тат.)
      [5] Широкие полати, использовавшиеся для сна и приема пищи (тат.)
      [6] Несладкие пышки (тат.)
      [7] Брат, дядя (тат.)
      [8] Вазочка для конфет, сахара (тат.)
      [9] Пышки на молоке (тат.)
      [10] «Кабырын ерак аткай,
      Тик шулай за барыбыз эзлап уны табырмын.
      Узен хойган матур мак сасаген
      Каберена итем казармын».
      [11] Вожак в стаде баранов (тат.)
      [12] В татарских и башкирских деревнях учителей называли уважительно «апа», прибавляя это слово к имени.
      [13] Войлочные сапожки (тат.)
      [14] Бабушка (тат.)
      [15] Игра, во время которой участники катают мяч через вырытые в земле лунки (тат.)
      [16] Муравьиная талия (тат.)
      [17] Мужское имя, также второй месяц мусульманского календаря (тат.)
      Юрий Горюхин

      Читайте нас: